И все же я жду ее. Она единственная, кто помнит меня живым. Нас связывает кровь. Ее кровь. Ее мятые, окровавленные нижние юбки. Ее боль и крик. Теперь мы будто сообщники. Я такой же, как и она. Пусть враг, пусть непрошеный свидетель, но все же равный по крови.

Она неожиданно появляется на пороге. Я бросаюсь ей навстречу. Кулаки сжаты, челюсти сводит. Она отводит взгляд, упрямо склоняет голову. Лоб у нее выпуклый, высокий, волосы стянуты в большой темный узел. Уши открыты, и в них две серебряные слезы. Она, подобно хозяйке, в черном, но без шитья. Только белый воротник облегает плечи. Между нами остается пара шагов, мы останавливаемся и в упор смотрим друг на друга. У нее глаза блестящие, как две огромные черные бусины. Она не моргает и не отводит взгляд. Я готов произнести заготовленные слова, но только приоткрываю рот. Воздух прорывается впустую. Его слишком много, я захлебываюсь. Но она понимает.

– Она здорова, – говорит Анастази без всяких предисловий. Все, что я пытался сказать, она прочла в моем вздохе. – Завтра я привезу ее.

У меня ноги становятся ватными. Я вновь делаю судорожную попытку что-то сказать, и меня с той же неумолимой последовательностью постигает участь рыбы. В груди жесткая, бутылочная пробка. Я столько хочу спросить, столько узнать. Мой язык – будто окровавленная подушечка для иголок, где каждый вопрос торчит острием наружу. Главное… Что же главное? Девочка прежде была отвергнута своей бабкой. Как ее приняли теперь? Анастази вновь меня опережает.

– Я сказала этой святоше, твоей теще, что сверну ей шею, если с девочкой что-то случится.

Я закрываю глаза и чувствую, что земля из-под ног уходит. Это отхлынула волной тревога. Даже не сознавал, в каком изнуряющем, тягучем страхе живу. Я слишком хорошо помню безгубый, сухой рот мадам Аджани и слышу ее голос: «У нас нет дочери…» Маленькая девочка – улика грехопадения.

Анастази касается моей руки. Вновь угадывает мысли.

– Старуха не посмеет ослушаться. А ее муж слишком жаден. К тому же я обещала время от времени навещать их.

– Они не любят ее… Я произнес это медленно, скорее резюмируя услышанное, чем обращаясь к придворной даме.

– Да, не любят. Насколько я поняла, ты не принадлежишь к числу их любимых родственников. Ты соблазнил их дочь и увел ее из дома. Девушка нарушила родительскую волю. Опозорила семью. Добрые христиане, само собой, вознегодовали. Так чего же ты от них хочешь? Восторга при известии о смерти их дочери или радости от того, что в их в доме появится незаконнорожденный ребенок?

– Мария родилась в браке. Отец Мартин обвенчал нас.

– Да, родилась в браке, но зачата в грехе, до того, как вы получили благословение священника. Да и обвенчаны вы были без согласия родителей. Выходит, незаконнорожденная. Какая уж тут любовь?! С их стороны это величайший подвиг – принять девочку в своем доме. Пришлось долго уламывать. А как по-другому? Сдать ее в приют? Для меня это было бы гораздо проще, чем вести переговоры с таким семейством, как это. В конце концов, иметь крышу над головой, теплую постель и родственников, которые о тебе заботятся, не так уж и мало. А любовь…

Анастази водит в воздухе рукой, как бы очерчивая что-то эфемерное, несущественное.

– А как же сердце? Ее маленькое сердце, которое так нуждается в любви? Кто позаботится о ее сердце?

Анастази презрительно фыркает.

– Сердце и забота о нем – в наше время непозволительная роскошь. Даже королевским детям она недоступна. Что уж говорить о таком создании, как твоя дочь. О сердце не вспоминают, если по щекам хлещет холодный ветер, а живот сводит от голода. Забудь о сердце. И забудь о Боге.

– Но если мне попытаться вернуть мою дочь…

Анастази опять презрительно фыркает. Но я продолжаю.

– Что мне нужно сделать для того, чтобы я мог сам заботиться о ней? Я понимаю, что подчиняться. Понимаю, что выполнять все ее капризы. Но что еще?

Анастази смотрит на меня со странным, болезненным участием. Она долго молчит, как бы прикидывая, смогу ли я уразу – меть то, что она собирается мне сказать, или старания ее канут втуне.

– Играй по ее правилам, – тихо говорит она. – Пусть герцогиня верит, что победила. Пусть получает тому доказательства. Пусть думает, что ты разбит, что ты сломлен. Притворись. И не вздумай смотреть ей в глаза, как сейчас смотришь мне. Она этого не любит. Дай ей то, чего она хочет. Ей, собственно, и нужно-то не так уж много. Это только кажется, что она готова проглотить целый мир, но это не так. На самом деле целый мир ей не нужен. Ей нужна только жизнь, твоя жизнь, но она должна верить, что эта жизнь принадлежит ей. – Анастази еще понижает голос. – Ей нравится ощущать себя богом.

Я отшатываюсь.

– Как это? Это же богохульство!

– А вот так! Она – бог. И все вокруг зависит от ее доброй воли и ее доброго расположения. Сыграй с ней в эту игру и ты добьешься всего, чего пожелаешь. Только играть надо правильно. Фальшь она сразу почует.

– И тогда она вернет мою дочь?

Анастази делает неопределенный жест.

– Возможно. Из гордыни. Или из самолюбия. Дабы явить великодушие божества. Но это только в том случае, если ты не дашь ей усомниться в ее божественности.

– Но как?

– Не знаю, – Анастази пожимает плечами. – Я не настолько хорошо владею этим искусством, чтобы давать советы. Пусть верит в то, что решает она, а не ты. И еще. Скрывай свои чувства. Ты слишком открыт. Слишком доступен. Учись притворяться. Здесь без этого нельзя, не выжить.

– Звучит так, как будто заключение это на всю жизнь. Не продлится же это долго!

Анастази смотрит на меня с насмешливым состраданием.

– Desine sperare qui hic intras.20

Глава 24

Она позволила Анастази привезти девочку в замок. Изначально ее великодушие не заходило дальше словесной уступки. О девочке уже позаботилась придворная дама, а самой принцессе оставалось только признать этот поступок легитимным. Она всего лишь произнесла несколько фраз, и запретная ересь обрела статус догмы. Более ничего от нее не требуется. Анастази засвидетельствует сделку. Герцогиня не сомневалась, что ее служанка уже сделала это. Иначе Геро не вел бы себя столь смиренно. Он поверил Анастази и ничего не потребовал от герцогини. Но она обещала ему свидание, он ждет. Его сопротивление глубоко внутри него самого, в частицах самого его тела, как болезнь. Чтобы спасти его от болезни, ей придется уступить.

* * *

Следующий день – это ожидание и мука. Они дразнят меня, вынуждая пестовать и благословлять жизнь. А на деле это приманка. Из моего окна мне ничего не видно. Оно выходит в парк, но я все равно поминутно подхожу к нему. Вдруг донесется стук копыт? Или я увижу Анастази с девочкой? Позволят ли мне взять ее на руки? Подробности свидания мы с придворной дамой не обсуждали. Формально в обязательства герцогини входит представить мне доказательства и ничего более. Моя дочь жива, о ней заботятся, и ничего сверх обговоренного я требовать не смею. У меня холодеет в груди. А если она так и поступит? Я ничего не в силах изменить. Упрекнуть ее мне не в чем. Нет, нет, ей же нравится играть в бога, как говорит Анастази. Герцогиня не ограничится таким сухим, бесчувственным ритуалом. Ей необходимо насладиться триумфом. А если все быстро кончится, она даже не успеет распробовать. Она женщина. Ей нужна длинная пьеса, с монологами и подробностями. В этой пьесе должна быть страсть. Кровь, слезы и воздетые руки. Так для нее будет занимательней. Она не ростовщик с улицы Тампль, который удовольствуется подписанием счета. Она устроит представление. И других заставит в нем сыграть. Как это делал Сулла, вынуждая своих просителей влезать на котурны. К тому же так велик соблазн продлить мои муки.

Надо успокоиться. Я могу испугать Марию своей излишней горячностью. Я слишком взволнован. Она не видела меня больше месяца. Для ребенка это целая вечность. Узнает меня не сразу. Или… не узнает?

Я сам себя не узнаю. Что уж говорить о ней? Я другой. Другие мысли, другой взгляд, другой запах. Только внешнее сходство осталось. Я нахожу в зеркале странного двойника, плохую копию. Есть старая притча об императоре, которому подарили механического соловья. Настоящий соловей, не желая жить в клетке, не радовал своего владельца пением, и тогда услужливый мастер сотворил точную копию птицы. Механический соловей махал крылышками, раскрывал клювик и даже пел. В его горлышке помещалась крошечная серебряная флейта. Каждое перышко этого соловья было украшено бриллиантом, а вместо глаз сияли изумруды. Он был ослепительно прекрасен и, главное, не умел летать. Соловей пел, слепил золотыми перьями, придворные восхищались. Вот и я такой же соловей. Только мою копию сотворили из меня самого. Покрыли золотой краской, как того бедного мальчика, что изображал Золотой век на празднествах Лодовико Сфорца. Но изменениям подверглась не только моя кожа – у меня заменили внутренности. Человеческое, кровяное изъяли, а вместо него поместили нечто прочное, из тонких блестящих нитей, из тех, что никогда не перетрутся. То, что я при такой замене разучусь жить, никого не тревожит. Это даже к лучшему. Хозяйке меньше хлопот. А как же моя дочь? Ей тоже предстоит лицезреть механическое чучело с крахмально-торчащими перьями? Я с ненавистью стал комкать скрипучие, жесткие манжеты. Она испугается. Она увидит настоящее чудовище, фальшивое и пестрое.

За дверью легкий шум. Шаги, голоса. Ждать не могу, сам бросаюсь вперед. Мне показалось? Или я слышу ее голос? Лепечущий, слабый. Рядом голос Анастази. Она увещевает и успокаивает. Я распахиваю дверь и выбегаю на круглую площадку перед лестницей. Тремя ступенями ниже – придворная дама. Хмурая, сосредоточенная, ведет за руку девочку в черном платьице. Девочка с трудом взбирается по ступенькам. Ей не сразу удается закинуть ножку, а потом опереться на нее. Теряет равновесие, но Анастази вовремя поддергивает ее вверх. Голова девочки опущена. Все ее внимание на ее ножках, которые еще недостаточно проворны, чтобы легко преодолевать ступеньки. И потому я не сразу могу понять, кто это. Слабая, неловкая фигурка лишена сходства с той шумливой, проказливой девочкой, что живет в моем сердце. Я смотрю с изумлением и страхом. Вот она уже на последней ступеньке и, утвердившись, может наконец оторвать взгляд от углов и провалов под ногами. Обращает ко мне свое личико. Бледное, с ее собственный кулачок. На голову ей напялили огромный, неуклюжий чепец. Он давит сверху, топорщится и мешает смотреть. Малышка испугана. Анастази для нее чужая, но за те два пролета лестницы, по которой они взбирались, девочка успела к ней привыкнуть и жмется к держащей ее руке. Мария… Бедная моя девочка. Осиротевшая, покинутая. Она ничего не видит перед собой и меня не видит. Слишком много вокруг пугающих, незнакомых фигур. Они слишком быстро меняются. И я такая же фигура. Она не плачет и не кричит, ибо устала бояться. Она оцепенела. Я не приближаюсь. Только опускаюсь на колени в нескольких шагах и тихо говорю: