Чувства странные, противоречивые. С одной стороны, моя судьба определена. И судьба эта на первый взгляд не настолько ужасна, чтобы впасть в отчаяние. Меня не вздернут на дыбу и не поджарят на решетке, как святого Лаврентия. Для слабой плоти человеческой новость почти отрадная. А с другой стороны… С другой стороны, мое пленение грозит стать бессрочным.

Приступ невероятной тоски сжимает сердце. Господи, лучше бы они избили меня! Лучше боль, крик, отчаяние, чем эта серая, тягучая мука. Где-то будет свет, солнце, смех, но у меня под этими сводами не будет ничего. Только равнодушно бубнящий голос: отрекись, отрекись. Черная тоска и скука. Обед уносят, а в комнате остаются три новых стража. Сначала они таращатся на меня с любопытством. Им известно, какое я должен принять решение? Скорее всего, нет. В противном случае любопытство сменилось бы глумливым недоумением. Они взирали бы на меня как на юродивого, существо странное и опасное. А так я всего лишь сослан сюда за некий проступок.

Теперь я, по крайней мере, знаю, что меня ждет. Бессонница. Если я попытаюсь закрыть глаза, мне ткнут кулаком под ребра. Или обольют водой. Я уже чувствую сонливость. Вот она, природа человеческая. Всегда требует то, чего лишена по прихоти судьбы. Четверть часа назад я с трудом мог бы вообразить себя спящим. Терзаемый страхом, не сумел бы уснуть, будь к моим услугам самое мягкое ложе. Но едва Жиль поставил меня в известность о грозящей напасти, как я тут же обнаруживаю признаки сна. Голова тяжелеет, веки слипаются. Ноги я переставляю с трудом. Мне и прежде случалось не спать. Что ж тут страшного? Когда родилась Мария, в те первые ночи, когда Мадлен была так слаба, что не могла оторвать голову от подушки, я ухаживал за ней и за новорожденной дочерью. Я глаз не смыкал. Мария плакала, Мадлен бредила. Мне помогала мадам Шарли, экономка. Давала советы и пару часов нянчилась с девочкой. Мне удавалось коротко вздремнуть, привалившись к стене. Я даже не раздевался. И не замечал тех коротких минут сна. Впоследствии мне приходилось до рассвета засиживаться в библиотеке. А утром бежать на лекции. Я обходился двумя-тремя часами сна и почти не чувствовал усталости. Но здесь другое. Со мною нет плачущей Марии, и я не должен готовиться к очередному семинару по трудам Галена или мэтра Парре. Я обречен на праздность. Мне нечем себя занять. Мой разум бездействует. У меня нет цели, ради которой мне удалось бы собрать силы и противостоять сонливости. Я могу двигаться только между этих четырех стен. Туда и обратно. Пока не загудят ноги. Тогда у меня не будет выбора и мне придется опуститься на эту скамеечку.

Я вновь считаю шаги. Приноравливаю к шагам дыхание. «…Если я виновен, горе мне! если и прав, то не осмелюсь поднять головы моей. Я пресыщен унижением; взгляни на бедствие мое…»18 На какое-то время мне это удается. Но сердце вновь замирает от предчувствия беды. Сколько это продлится? Сколько выдержу? Да и выдержу ли? Отцы-инквизиторы называют эту пытку «бдение». Она считается мягкой, и признания, под ней полученные, судом не принимаются. Но герцогиня не ждет от меня признаний. Ей нужна моя воля.

Стражи вновь сменяются. Еще четыре часа. Я уже не мечусь, как зверь в клетке. Подолгу задерживаюсь у каждой стены. Теперь за мной наблюдают пристальней. Чтобы не задумал подремать стоя. Жаль, что не умею. Говорят, это умеют лошади. А волы даже спят на ходу. Вынужден передохнуть. Стражи не сводят с меня глаз. Но действовать им не пришлось. Я поднимаюсь и продолжаю свой путь.

Вновь шаги, счет, дыхание… Мадлен у окна, подглядывает. Приподнялась на цыпочки, белый лобик над подоконником. Я поднимаю голову, и она тут же ныряет вниз… Но я заметил. Мелькнул светлый локон. Я отворачиваюсь, пряча улыбку. Она не стерпит, выглянет… Придерживает на груди косынку, но плечико все равно голое. От усердия закусила губку. Я вновь делаю стремительный поворот, но она успевает юркнуть в свое убежище… Ветер раздувает кисею, как парус.

Снова шаги, угол, поворот. На этой стене трещины образуют узор, напоминает карту. Неведомый узник начертил ее, мечтая о побеге. Надо передохнуть…

На лестнице она как-то замешкалась, и тогда я впервые взял ее за руку. Она стояла очень близко. Нежная большеглазая девочка. Дышала коротко и часто, но руки не отнимала. Только в глазах изумление и мольба…

Я поцеловал ее, когда Арно оставил нас на чердаке одних и спустился за чернилами. Мадлен за минуту до этого принесла поднос с острым беарнским соусом, который любил Арно, и ломтики ветчины. Старший брат тут же посетовал на ее забывчивость и гусиную глупость. Отправился за чернилами сам. Мы остались одни. Она смотрела на меня, будто ждала чего-то. Белокурая прядка выбилась из-под чепца, мягкий, еще детский, носик, тонкая шейка. Верхняя губка чуть приподнялась. Я сделал шаг и поцеловал эту губку. Она была влажной и теплой. Очень податливой. Я прикоснулся осторожно, стыдясь собственного страха. И тут же отступил, будто нарушил некий запрет. У нее на скулах сразу расцвел румянец, и она вскинула руки, хотела этот румянец скрыть… Отвернулась и пошла к двери.

Стражи сменились еще два раза. Мысли путаются. Кажется, что ноги величиной с те молочные бидоны, которые по утрам сгружали на мостовую перед гостиницей на улице Шардонне. Устал бы я так, если бы шел пешком через лес? Пересек бы герцогство Орлеанское, Мэн и не вспомнил бы об усталости. А в этой клетке мои силы уходят в камни. Сон безжалостно подступает. Я уже не могу поднять голову. Тяжесть невыносимая. Огромный жернов на шее. Вот меня и встряхивают в первый раз. Пока обошлось без тычков. Ребра целы. Я и сам прилагаю усилия, чтобы не упасть, не желаю, чтобы меня встряхивали, как мешок с брюквой. К счастью, на ужин мне подают что-то острое, и это взбадривает. Соус обжигает язык и глотку. Что-то вроде шпоры для умирающего рассудка. Короткая вспышка. Меня уже валит с ног. Балки над головой плывут влево. Затем медленно поворачивают. Я хватаюсь за стену. Она пританцовывает. Издалека хохот, брань, стук игральных костей…

Два шкодливых послушника из монастыря Св. Женевьевы затеяли драку. За углом бродячие лицедеи. Непристойная сценка… Жирная циркачка в розовом трико… Деревенский парень глядит на нее, вытянув шею. Башмаки стрекочут по мостовой. Я у грифельной доски вывожу первые буквы… Мел противно скрипит, по спине дрожь, крошки на пальцах… Я осторожно пробую их на вкус. Сую пальцы в чернила. Шлеп. Огромное пятно на бумаге. Вожу пером, у пятна вырастают ноги. Затем рога и хвост. Отец Мартин, смеясь, грозит мне пальцем. Отбирает испачканный лист. Кладет передо мной новый. Скрип пера… А дальше… Дальше темно.

Если мой подсчет верен, то мои надсмотрщики сменились двенадцать или тринадцать раз. Первый удар темноты. Голова закружилась. Она кружилась и прежде, но я как-то удерживал равновесие. Падал на колени, ждал, когда пол под ногами перестанет вращаться, и вновь поднимался. А тут уже не нашел опоры, провалился. Всплеск и рывок. На лице вода. Я падал, а веревка застряла и рванула меня вверх. Мгновенное удушье – и снова свет. Меня держат под руки. Знакомая фигура… Черный балахон. Я отчетливо вижу какие-то желтоватые пятна на воротнике. Лекарь… Холодные, пергаментные пальцы. Твердые, ловкие. Трогают запястье, тянут вниз веки. Покачав головой, Оливье уходит. Я жив, пытка продолжается. Теперь моим надсмотрщикам есть чем себя занять. Встать я не могу. Я забыл, что у меня есть кости, лишь раздавленная мякоть. Спина тряпичная. Голова болтается, как чугунный шар. Как только не оторвется… Меня вынуждают сидеть прямо, держат за волосы. Если ресницы залипают – в лицо ледяной кулак. Под веками – резь. Трудно дышать. Злобные окрики, тычки. А где-то в уголке, в утомленном разложившемся разуме черные и белые пятна, точки, штрихи, треугольники. Они вращаются, смешиваются… Улыбка Мадлен, над белыми зубками розовая десна… Свекла? Нет, что-то гладкое. Яблоки? Сливы? Сломанное колесо… Раздавленные очистки на мостовой… Грязный фартук торговца… Вскрытый желудок овцы… Все кружится, рассыпается, дурман, ужас. Потом все сжимается в точку. Снова обморок. И снова вода. Много воды. Куртка Любена промокла насквозь. Оливье… Встревожен, прислушивается дольше. Он что-то говорит, обращается ко мне, но я не понимаю. Вижу, как двигается челюсть, за тонкими губами желтые зубы, один сломан.

Стражи все время меняются. Дверь невыносимо грохочет. Стены содрогаются. Зачем же так громко? Каждый звук, шаг, скрип – все это внутри меня. А что это справа? Виноградная лоза! Прорастает в стену. Разворачивается, как пружина, ветвится, зеленеет… И на ней огромные кроваво-красные плоды. Прозрачные, налитые. В сердцевине – косточка. Гладко поблескивает. Я тянусь к спелым гроздям, хочу ухватить губами. Там сок, сладкий, прохладный… Но откуда ни возьмись – Мадлен, отводит побеги, взмахивает юбками, убегает. Я хочу ее догнать, делаю шаг и снова падаю…

Оливье бьет меня по щекам. Резкий запах уксуса. Мое тело вязкое, как желе. Почему мне не дают умереть? Я уже умер. Оставьте меня. Оливье возвращается с тюфяком и подушкой. Я уже и забыл о существовании подобных предметов. Мне их назначение неизвестно. Еще один обморок? Я проваливаюсь в тот миг, когда мои соглядатаи укладывают меня на этот тюфяк. И обратно я возвращаюсь сам, без понуканий. Я спал? Неужели я спал? То же помещение с низким потолком. Свет от огня в очаге. За столом кто-то сидит. В ответ на мое движение – скрип скамьи.

– Чего тебе? Есть? Пить?

Я действительно хочу пить. Моя «сиделка» подносит прохладную глиняную кружку к самым губам. Я приподнимаюсь с трудом. Тело разбитое, но слушается. Ломота в кистях рук. Пытаюсь прикоснуться к кружке. Пальцы матерчатые, пустые. После трех глотков падаю и проваливаюсь вновь. Всего лишь короткий миг. И снова голоса, толчки, свет. За веками красное зарево. Я с трудом осознаю, где я. Их опять трое. Один из них поднимает меня и толкает к стене. Жиль сворачивает тюфяк и уносит. Нет! Нет! Опять все сначала. Меня охватывает ужас. Изнутри рвется крик. Я готов кинуться к двери и молотить в нее руками и ногами. Нет, только не это. Не оставляйте меня здесь! Не надо. Меня даже швыряет к двери. Истошная мольба тела. До боли сжимаю кулаки. Сердце бешено колотится, воздуха не хватает. Я падаю на колени и закрываю лицо руками. Я не умру, я всего лишь сойду с ума.