Так где же зеркало?

То самое трюмо под кисеей, помните? Сорвем с него покровы! И вот оно, светло и благорасположенно, являет нам поколенный портрет весьма очаровательной фемины. Зеркальная фемина протягивает красный бокал навстречу той, что из плоти и крови, и пьет во благо их неразрывной связи. Сделав глоток-другой, она улыбается дружески, смотрит простодушно, потом лукаво, потом надменно, потом гордо поднимает подбородок, сдвигает брови, сжимает губы, отбрасывает рукою короткую прядь, упавшую на лоб. Теперь попробуем отрешенность во взгляде, губы вновь полураскрыты – то ли жрица, то ли жертва. Откинем голову, взгляд высокомерен – победительница. Именно так! Победительница, и беспощадна к тем, кто склонился к ее ногам.

А ну-ка, слова из роли, дорогая. Ты так убедительна в роли Юдифи.

И она произносит медленным шепотом, поднося к губам бокал:

– «Я выпью с тобой и приду к тебе на ложе. Так, быть может, придет смерть. Смерти нужна или жизнь моя, или любовь. Если подарить ей свою любовь, она не заберет моей жизни. Что же мне делать?»

Что делать?! Да ведь все уже решено – вот это победа! Что за победа! Ты победила саму Любовь.

И хватит уж лицедейства.

А взгляните-ка, победительница, что за фото на подзеркальной полочке. Не покажется ли оно вам знакомым? Ведь ваше лицо! Разве что высокий начес надо лбом давно вышел из моды. Разве что широкие, длинные черные стрелы никто уже не наводит на верхних веках. И такую открытую чуть не до половины пальцев остроносую туфельку на короткой шпильке вы, победительница, надевать ни за что не станете, чтобы не смешить друзей-приятелей. Ну, предположим, только на сцене или в кино придется сыграть нечто наивное, этакое ретро.

Тем не менее… Ну да, одно лицо, если не учитывать вышеперечисленных деталей. Что скажете, дорогая?

– Мама… – говорит она. – Мама.

На фотографии Елена чуть выныривает из шубки. Чуть поднимает бровь. И снова – укутана в меха. Чуть дрожит блик на лаке немного помятой туфельки. И пальчик с кольцом-монеткой глубже зарылся в мех.

– Мама?

Нет, привиделось. Игра зеркала, шампанский хмель, вот и привиделось. Фотография мертва. Не ответит.

Лучше прогуляйтесь по дому, героиня.

* * *

Прогуляйтесь по дому, пора уже.

Это очень хороший дом, богатый. Здесь, в мансарде, только белая спальня. А вы захватите с собою остатки вина, спуститесь по лестнице, по тихим коврам пройдитесь туда-сюда, откройте одну-другую дверь. Двери бесшумны в медных петлях, и за каждой серебрится, золотится, розовеет, сияет или тускло и нежно цветет некая комната.

Гостиная, например, – простор цвета карамели и шелковое дерево паркета. Или вот – кабинет. Бюро у стены в перламутровых инкрустациях. Барский диван, одетый мягкой кожей. Большой стол на тумбах, бронзовая лампа под абажуром молочного стекла. Книги – есть и редкие, но их не читают.

«К чему бы мне читать? – говорила Ванда. – Ничего нового я для себя не открою. Любовь, кровь, убийства, безумные письма, страстные слова… Вранье до гробовой доски. Дикость человеческая – все одно и то же». А зачем тогда книги, если не читать, мадам Ванда? Не продадите ли что-нибудь? «Книги зачем? Знать, им здесь место, вот пусть и пребывают. Продавать еще, прах тебя побери! Вот несытая, похотливая порода! Все готовы к рукам прибрать, себе подчинить! И владеть! И владеть! И мусолить до износу! Дрянь порода!» Какая порода, мадам Ванда?! «Ваша, мужиковская, козлиная. Ну, меня-то уж не подчинишь. Я теперь свободная!» Мадам Ванда, что вы опять разошлись? Было бы странно, если бы я… «Слышала уже все твои оправдания. Чихала я на них. Мужик – он и есть мужик, и козел пишется. Вот у меня варенье из китайки, идем чаем надуваться…»

Она немного сумасшедшая, мадам Ванда. Дня не пройдет без нападок в адрес мужского племени. Но следуем дальше.

…Здесь, за голубым занавесом, нечто вроде будуара. Кокетливые креслица и пуфы. По стенам, как и везде, фотографии, но еще и картины с букетами и фруктами. Ковер на полу тоже в букетах и фруктах. Для дневного отдыха – кушетка в шелковых подушках, в изножье – огромная, расшитая пионами голубая китайская шаль. Кушетка совсем небольшая, не сравнить с белой кроватью на двенадцать персон, что наверху.

Еще есть холл на первом этаже. Ванда называет его «передняя». «Передняя» занимает чуть не весь этаж. Это очень современная «передняя». Длинные светлые диваны, низкий стеклянный стол, в толще мутноватого стекла замурованы огромные бабочки южных широт (я, полон сентиментального сочувствия, все надеюсь, что поддельные). Что же еще? Вот – модерновый камин в блестящем кафеле, торшеры на гнутых ногах, хрустальная россыпь огромной люстры и телевизор из самых что ни на есть современных – плоское черное озеро. Телевизор своенравен – включается-выключается, когда сам захочет.

Мадам Ванда, зачем вам такой телевизор? «Не продам! Ишь глаз положил!» О господи! «Господи еси на эн-би-си, а то и подальше! Мне телевизор самой нужен!» Мадам Ванда, у меня свой есть! «Вот и не зарься на чужой каравай! Не зарься!» Да не зарюсь я! «А зачем спрашивал? По-до-зри-тель-но мне это! Знаю я вашу козлиную породу!» Какая порода, Ванда! Я… я беспородный! «Оно и видно: вон все корки от ватрушки под блюдце сложил, творог раскрошил – хоть свинью пускай, чтоб подбирала! Думал, я не замечу?!» Всего-то две-три крошки, а корочку я доесть собирался… «Знаю я все твои оправдания!»

Ватрушки у нее магазинные, в лучшем случае позавчерашние: твердокаменная сдоба, творог же отдает нафталином. Можно бы нынче высказаться по этому поводу, но где она, Ванда.

…Что ж, теперь дозволительно опуститься на диван, долить в бокал вина, поставить бутылку на стеклянную столешницу (Ай, ай! Останется красный липкий кружок! Ванда бы не потерпела и не спустила бы такого безобразия. Но где она, Ванда?). Глотните вина, героиня!

Глотните вина, и черная телевизионная гладь задрожит, пойдет тенями, мигнет и вспыхнет ярким изображением. И вот по ночному шоссе над обрывом, высоко над морем и даже ближе к звездам, летит, пронзая ночь, старинный белый автомобиль. На повороте он вдруг виляет к обрыву…

У вас сердце замерло, героиня? Дрогнула рука с полным бокалом, красные капли выплеснулись на грудь, расплылись на белоснежной тоге…

Да, довоенного образца белый «Мерседес» – он вам знаком? – вдруг виляет к обрыву и… отправляется в полет.

* * *

– Еще бы немного, и…

– Ты испугал меня. Что за шутки! И шуба теперь испорчена. Терпеть не могу химчистки, после химчистки весь ворс повылезет. С тебя новая шуба. Ты меня испугал. Выстрел, кровь брызжет! У меня чуть сердце не разорвалось!

– Ну, извини. Извини, Леночка.

– Ванда. Ты забыл, генерал?

– Ванда. Хотел сюрпризом. Кто же знал, что так выстрелит? В машине тепло, да и растрясло в дороге бутылку. Шампанскому вредно. А я и забыл, обо всем забыл, потому что ты рядом. Ну ничего, у меня еще есть, тоже красное. Такая редкость, из таких краев привез, что сказать нельзя! Секретно.

– С тебя шуба.

– Запросто! Эйн, цвей, дрей! Оглянись! На заднем сиденье.

– О-о-о! Норочка! Норочка? Натуральная?!

Еще бы не натуральная! Как можно сомневаться, Елена? Как тебе – тебе! – можно дарить подделку?! Верь, верь своим глазам, попробуй на ощупь – мягчайший, нежнейший и густой мех. Не то что твой облезлый крашеный и перекрашенный кролик. Ладно, ладно! Не хмурьтесь с фотографии! Не кролик, песец два раза крашенный! Но все равно от песца твоего чихать хочется прямо посреди сцены, спроси у кого угодно. Произносишь, к примеру, что-нибудь патетическое, и уж вихрь перевоплощения подхватил, и вдруг ритмически совершенную фразу, гладкую, отполированную, как заклинание, разрывает семиэтажный чих. И еще раз! Как по-твоему, что сделается, если заклинание чихом прервать? Твоя шубка, кстати сказать, если бы генерал чихнул где-нибудь между «эйн, цвей, дрей», могла бы не шубкой оказаться, а вонючей клеткой с хищными и злобными зверюшками. Атак – «эйн, цвей, дрей» и…

– Натуральная норка?!

– Натюрлих! Натуральней не бывает.

– Откуда она взялась? Я и не заметила. Ее же не было? Там же подсолнухи лежали!

– Фокус такой.

– А мои подсолнухи?

– Будут тебе подсолнухи.

– Как во сне! Все равно с тебя желание. И без фокусов! Ты ведь не исполнил, если честно-то. Только напугал до полусмерти.

– Стреляться?..

Голос у генерала Федора Дунаева, не так давно переименованного в Северина, убитый, как будто он уже, ну, того… И явился из дальних пределов навестить возлюбленную. По щеке у него стекает красное – прямо на шикарный погон. Вероломное вино, вино вероломства!

Пропал погон!

– Стреляться прикажешь?..

– О, нет! В следующий раз когда-нибудь, если не угодишь. Я тут подумала… Ты ведь летчик?

– Военный.

– Прокати на самолете. Мне как-то не довелось самолетами летать. А страсть как хочется. На военном. Полетели, а?

– Полетели. Один поцелуй.

– Вот, возьми, – подставляет губки Елена-Ванда.

Крутой поворот! Поцелуй над обрывом! Он затягивается, он продолжителен, как мечта, он плывет в небесах, все выше и выше, и голова кружится, и нет дыхания, и сердце обрывается в невесомости.

Полетели! Полетели! В неведомые края и все равно куда, лишь бы шубки да диковинные подсолнухи являлись на «раз, два, три». Полетели над высоким берегом, между морем и небом…

* * *

И вот обрыв уж далеко. Белый автомобиль снует между холмами, ныряет в длинный тоннель, взлетает на склон, и неожиданная панорама открывается глазам удивленной Елены.

– Нравится, любимая?

– О-о-о… Ах.

Генерал горд собою, потому что явил Елене свои владения. Во всей красе.