В широкой впадине между цветущих холмов – серая бетонная плешь, по ночному времени ярко освещенная прожекторами, и свет такой густой, гуще воздуха, как и запах смазки, перебивающий весенние ночные ароматы. На плеши – строения куполами, ажурные вышки, сигнальные огни и обозначены взлетные полосы – это же аэродром.

Н-не знаю, не знаю, кому это может понравиться. Лично я бетону, бешеному электричеству и арматурным сооружениям предпочитаю белые авто с талисманчиком в виде кота на ветровом стекле, гладкие шоссейки, погожие небеса и чтобы душистые зеленые обочины радовали сердце.

– Нравится?

– Ну… ничего. Интересно.

– Сейчас подъедем поближе. Нас должны встречать.

– Встречать?

– А как же? Я здесь главный, я привез возлюбленную. Как же не встречать? Смотри! Вон они выстроились!

И действительно, по обе стороны взлетной полосы, на которую выехала генеральская машина, выстроились летчики – все в парадной форме, при медалях-орденах. И все взяли под козырек, едва Еленина туфелька показалась из-за дверцы авто, предупредительно распахнутой адъютантом в витых шнурах. Другой адъютант подал ей новую шубку взамен старой. Прямо к ногам легла красная ковровая дорожка.

– Не беспокойтесь, товарищ артистка, смело ступайте ножкой. Коврик свежевычищенный, я лично проследил! – шепнул тот адъютант, что подавал шубу. И втянул, нахал, запах ее волос. Запах, стыдно сказать, «Ландыша серебристого». Впрочем, лицо его выразило неподдельное восхищение, в чем убедилась Елена, когда обернулась, чтобы взглядом своим холодным королевским поставить нахала на место. Другой же адъютант – тот, который распахивал дверцу, – смотрел завистливо и норовил подобраться поближе, но его оттер генерал.

– Сейчас будет музыка, – сказал Федор.

– Марш небось? – поморщилась Елена.

– Зачем же обязательно марш? Все, что захочешь. У нас хороший оркестр. Пусть небольшой, но хороший. И «летку-еньку» может, и шейк, и вальс, и танго. Выбирай, любимая, на свой вкус.

– Тогда вальс… Нет, танго.

И зазвучало танго, и небо в тот же миг стало знойным, и страсти-мордасти разыгрались вовсю: любовь, кровь, убийства, страстные слова… Вранье до гробовой доски. Дикость человеческая во всей красе. Красота безумства и нескончаемой, передаваемой по наследству, жестокой любовной игры. Такая была музыка – духовая медь и ударные.

Елена танцующей походкой пошла по красной ковровой дорожке, генерал поддерживал ее локоток. Впереди маячил темный, по-боевому сосредоточенный силуэт небольшого самолета.

– Это что? – спросила Елена.

– Мой самолет, – ответил генерал, – истребитель. Ты когда-нибудь видела такой?

– О-о-о! – выдохнула Елена-Ванда и вдруг вспомнила: – А где же мои подсолнухи? Ты говорил, что будут! Наврал?

– А вот! – махнул генерал рукою. И тотчас вспыхнул прожектор и осветил истребитель генерала.

Борта и крылья самолета прямо поверх защитной серой краски были густо расписаны большими желтыми веселыми цветами. Самый большой сиял на хвосте опознавательным знаком.

– Вот подсолнухи! – воскликнул генерал. – Полетели?

И счастливый смех Елены стал ему наградой.

– Тогда забирайся вот с этой стороны, там штурманское место. Я тебе помогу. Вот так.

Она, подхватив длиннополую шубку, смело перебирая туфельками, топча подсолнухи, которые пачкались желтым, взобралась по крылу, нырнула под откинутый колпак кабины, угнездилась в кресле, смяла шлемом пышный начес. На колени к ней упал букет цветущих веток. Она сразу поняла, что бросил его тот самый нахальный адъютант, что нырял носом в ее прическу. Елене было приятно его внимание и так стало весело, что она засмеялась вновь.

А генерал уж открывал бутылку, раскручивал проволочку, осторожно придерживая пробку, чтобы пена не взвилась пышным гусарским султаном и не наделала безобразий с новой шубкой.

– Вот и обещанное шампанское! Глотни, любимая.

Елена, хохоча, перехватила тяжелую бутылку, глотнула прямо из горлышка и, протянув руку над бортом, окропила алой пенной струей подсолнуховые рожицы на крыле.

– На счастье! – кричала она.

А двигатель уже ревел, и стеклянный колпак лег на свое место, и красные брызги встречным ветром подхватило с крыла и бросило на стекло.

Полетели! Полетели! «Петлей», «бочкой», «штопором» – между жизнью и смертью, и голова идет кругом, и нет дыхания в судорожном объятии, и сердце обрывается в невесомости.

Что за поцелуй! Не поцелуй – мертвая петля. Блаженство, дарованное в предсмертную минуту.

* * *

Сверху картина выглядит не слишком трагично. Яркие телевизионные колеры любую кровавую трагедию превратят в красочную пейзажную сцену. Безликие телевизионные голоса – что о них скажешь? Минимально необходимая модуляция, бегло и четко произносимые звуки… И все мимо, мимо слуха, мимо восприятия – чужое, без толку суетливое, тараканье какое-то…

Но приглядитесь, героиня, все не так привычно: цветная картинка, несмотря на то что в телевизоре сияет весеннее утро, будто разбавлена черным, а голос девушки журналистки будто бы вовсе ей и не принадлежит – этакий низкий тенор, и, если не видеть того, кто держит микрофон, не определишь, мужской или женский. Так может говорить электронная игрушка не из добрых.

Репортаж, о котором мы начали толковать, ведется с места аварии. И наша героиня, та, что хозяйничает теперь в доме моей знакомицы Ванды, все еще сжимает в руке бокал и не в силах взгляд отвести от экрана телевизора, который сам по себе включился и, гостеприимный хозяин, решил вдруг поразвлечь ее на свой манер. И женщина смотрит, хотя я точно знаю, что она не любительница такого рода хроники. Смотрит будто под гипнозом, в трансе. Застыла, словно бабочка, замурованная в стекло кошмарного Вандиного стола.

Итак, сверху (снимают, видно, с вертолета) все не так страшно. Сизое море, светлое небо, высокий белесый обрыв. Вдоль обрыва бежит широкая асфальтовая лента. Вот знакомый нам поворот – здесь Леночка целовала своего генерала. Опасный поворот, и столбики ограждения сбиты. Шоссе над морем перекрыто милицией, поэтому скопилось довольно много машин – выходной, все едут к морю. А к морю одна дорога – вниз, петлями по холмам.

Под самым обрывом замер пикапчик «скорой помощи», но врачам, судя по всему, здесь делать нечего – тяжелая белая машина падала с тридцатиметровой высоты и превратилась сейчас в мятый угловатый железный ком. Тех, кто находился в салоне, вероятно, выбросило наружу, когда автомобиль, кувыркаясь, летел вниз. Иначе достать их возможно было бы лишь распилив на части кабину. А так – вот они (или то, что от них осталось) на свежей травке, под скучным и страшным брезентовым покровом, не слишком почтительно брошенным поверх тел.

Телевизионный голос режет слух:

– …Этот поворот не зря считается роковым, только в прошлом году на этом самом месте произошло девять аварий, погибло семнадцать человек. Посмотрите, сколько венков, принесенных близкими погибших! Венки, выцветшие и запыленные, даже поломанные, не убирают не только из уважения к памяти жертв, но и потому, что они служат теперь опознавательным знаком опасного места. Нынешняя авария, однако, произошла ночью, в темноте не разглядеть страшного знака на обочине. И вот – новые жертвы, на сей раз мужчина и женщина. Личности погибших устанавливаются…

Сколько кровожадного торжества, сколько удовлетворения в этом голосе! Прямо на удивление. Глядя на девушку, ведущую репортаж, никогда не скажешь, что ей могут доставлять удовольствие подобные события. Она, тем не менее, комментирует, болтает, отрабатывает эфирное время. Волосы ее угольно-черные (прямо реклама очередной суперкраски!) подхватывает легкий береговой ветерок, костюм ее свеж, строг, трагически черен и дорог, косметика под стать костюму, а вот голос… Голос подкачал, мы уже говорили. Но, предположим, это шалости Вандиного своевольного телеящика. Может быть, он просто бракованный? Ну конечно! Я уже сто лет это подозревал! Но сейчас, к сожалению, нет никакой возможности поведать об этом нашей героине. Придется ей… потерпеть. Выдержать зрелище.

Зрелище – хоть куда. Брезент, как уже упоминалось. Два серых небрежно брошенных брезентовых листа. Один из них сполз и приоткрыл тощую, уже окоченевшую, будто замороженную мужскую ногу в зеленовато-коричневом шелковом носке на допотопной, а нынче вновь модной подколенной подвязке с ремешками и резинками. Другой брезентовый покров смялся по краю складкой и с деликатным коварством обнажил женскую ручку, сжавшую, видно, в последней судороге пучок короткой и нежной, словно дорогой мех, травы. Пальчики утонули в травинках, а солнечный луч – все ему нипочем, бессердечному! – пробрался, проскользнул между стебельками и высветил на пальце золотую монетку.

Ту самую старинную, выкопанную невесть в каких краях, монетку на ободке, что в некоем мрачно-романтическом семействе, сообщу я вам, дамы дарят дочери в день тридцатилетия. В знак сопричастности к горькому женскому опыту, насколько я понимаю. Или к родовому проклятию, что ли, добровольно и чуть ли не с упоением принятому, наподобие рыцарского титула.

Да, героиня, вы узнали колечко!

Она вскрикивает негромко, роняет бокал с вином на светлый Вандин ковер – дело непростительное, такие вещи грозили непременным отлучением от дома.

Она смотрит на свои пальцы, только что сжимавшие бокал, потом снова на экран телевизора, где застыл стоп-кадр, сосредоточившись на женской кисти и непомерно увеличив ее… Да-да, та самая фамильная монетка. Золото тускловато, давно не чищено, чей-то полустертый бородатый профиль в низкой короне-обруче едва выступает над плоскостью.

Такая древность!

Она трогает колечко – снять? Отбросить? В этом ли спасение? Но снять не получается: пальчики не гнутся, скользят, не могут ухватить кольцо – оно не дается, оно, словно мираж, неосязаемо и проницаемо. Сердце бьется, и будто не хватает воздуха, будто лежит она под серой грубой брезентовой тяжестью, помнящей не одну нечаянную жертву.