И она под руками плыла…

На часах было без четверти полночь. Устав ждать, Настя заснула. И последнее, что она видела, погружаясь в глубины сна, — это два зеленых огонька, глаза Геры, взгляд которых был устремлен в сторону луны. Они улетали на эту безжизненную планету вместе.


— Что за дурацкие письмена валяются на столе? — Нотки раздражения в голосе Ростислава подействовали на Настю примерно так же, как и комариный тембр электронного будильника.

— Ты пришел?

— Как видишь.

Она заметила у него под глазами темные круги — следы бессонной ночи. Но от Ростислава не пахло алкоголем. Он был трезвый, как часовое стеклышко.

— Слава Богу, что с тобой ничего не случилось.

— А что со мной могло случиться? — Его взгляд был обращен на „письмена“. — Что это ты тут писала? Кому это нравится чифир и джинсовое индиго?

— Слава, это одна женская игра, которая тебя не касается, — Настя пожалела, что непредусмотрительно оставила предметы своих вечерних трудов на столе.

— Однако же блокнотик исписан, кажется, мужским почерком. Что бы это значило?

— Ревнуешь? — не скрывая удивления, спросила она.

— Я?! Никогда! Но я боюсь всяких там СПИДов и прочего.

— Я тоже боюсь… Кстати, где ты был?

Он выдержал короткую паузу, больше похожую на минутное замешательство. Но потом сообразил, что лучший способ защиты — нападение.

— Где был — там уже нет! А какого черта ты спрашиваешь? Не припомню, чтобы мы давали друг другу какие-нибудь обязательства.

— Но мы ведь живем вместе. И стало быть…

— Нет! — оборвал он. — Не мы живем вместе, а ты живешь у меня. Ты! Потому что я тебя приютил.

И тут из глаз Настасьи Филипповны, маленькой железной леди, выкатились две слезы. Огромные, как растаявшие градины.

— Чего ты ревешь? — Ростислав смотрел на нее с выражением легкой брезгливости на лице. — Привыкла жить в своем выдуманном мире и не видишь реальности. Не хочешь видеть ничего, кроме того, что придумала.

В ответ раздались всхлипывания.

— Прекрати сейчас же, я не выношу бабских слез.

Она заплакала еще сильней.

— А что за дурацкие стишки ты пишешь? — Он пытался перевести „беседу“ в другое русло. — „Я рожу тебе смуглого сына…“ Ну чисто Габриэла Мистраль. Все вы привыкли спекулировать на святом чувстве материнства. Нет бы — выносить, родить, ночей не поспать. Так нет — они сначала трахаются, как кошки, потом убивают детей во чреве, а в конце концов пишут трогательные стишки про колыбельку.

— Я рожу, — сквозь всхлипы произнесла Настя.

— Что ты родишь?

— Не что, а кого. Ребенка.

— Ты?! Конечно, рожай! Но только не от меня. Выходи замуж за какого-нибудь тихого и покорного идиота без претензий и рожай. И он будет качать эту самую гипнотическую колыбель.

— Слава, а мы с тобой? — Она „нащупывала“ возможность сообщить ему свою важную новость.

— Что — мы? Неужели ты думаешь, что если я вырвался из одного ада, то добровольно полезу в другой? Я свободен, понимаешь, свободен! Да и вообще, какая из тебя подруга жизни?

— То есть? — опешила Настя.

— А то и есть, что спать с тобой можно, а жить нельзя.

Как бы давая понять, что утренняя разминка закончена, он встал и вышел из комнаты, закрывая за собой дверь чуть звучнее, чем обычно.

Несколько секунд Настя смотрела на Останкинскую телебашню, потом завернулась в халат и, влекомая неодолимой силой, приковывающей всех женщин в мире к их мужчинам, выскочила в коридор. Она увидела темный силуэт на фоне торцевого окна, распространяющего проходящий свет. Этот силуэт еще мгновение маячил в коридоре, потом быстро повернул направо и исчез в недрах „Сибири“.


Покорный снег скрипел под ногами, и холод этой покорности пробирался, преодолев сопротивление подошв Настиных сапог, все выше и выше: вверх по ногам, по телу — до самого сердца Она ждала автобуса, привычного верного автобуса, способного доставить ее всего за десять минут до „малой родины“ — Марьиной Рощи.

Но автобус все не приходил, и она вынуждена была терпеть отвратительные ледяные объятия февральского городского сквозняка.

Сквозняки в городах — совсем не то, что ветры где-нибудь в поле, на перелеске, на берегу спокойной равнинной реки. В лабиринтах кварталов плененные ветры становились свирепыми, словно они родились в горных ущельях. Воздушные массы плутали между каменными глыбами зданий, ненавидя все живое: траву, цветы, деревья, птиц, людей. И еще, пожалуй, бездомных животных.

Настя заметила грязную белую с подпалинами собаченцию. Она стояла у соседнего столба, перебирала озябшими лапками, словно ждала кого-то. Возможно, бросившего ее человека? Собачка верно ждала, и Настю пробирал еще больший холод, когда она видела на снегу следы, оставленные лапками, теплыми „босыми“ лапками живого существа.

Автобус, как всегда по утрам, оказался переполнен. Настя уже забыла острые ощущения „транспортной борьбы“ в часы пик. Застопорившись на предпоследней ступеньке, она никак не могла протиснуться в салон. А кто-то, кого она не могла видеть и кто подпирал спиной с трудом закрывшиеся двери, этот кто-то холодной рукой скользнул по ее ноге, пытаясь пробраться выше — под юбку. Жгучее чувство омерзения вызвало еще один условный рефлекс, и каблук Настиного сапога с размаху ткнулся во что-то почти коллоидное — наверное, бедро сладострастца. Тот глухо ойкнул и прекратил усилия.

На следующей остановке он сошел, а Настя все же пробралась в салон.

„ЛАЗ“, устаревший и морально, и физически, тянулся медленно, как время. И вместо запланированных десяти минут она тратила на дорогу пятнадцать. Именно за последние пять минут ее успевало так укачать, как укачивало разве что в детстве.

Ни жива ни мертва она вышла на свежий воздух, все еще не принимая в расчет, что свои действия, в том числе и поездки в переполненных автобусах, с некоторого момента, следовало бы связывать с „новым“ состоянием или, как чаще выражаются, положением.

Настя брела по направлению к разоренному огнем „логову“. Вдали, у гастронома, ей мерещились пурпурные призраки пожарных машин. Она не была дома уже больше месяца, с того самого дня, когда они с Ростиславом совершили несколько изнурительных ходок в сторону помойки, вынося скорбные грузы. Стороннему взгляду они тогда, наверное, напоминали добытчиков угля, как их изображали на старинных гравюрах: с изможденными лицами и огромными корзинами. Чернорабочие в прямом и переносном смысле.

Настя подошла к подъезду и по привычке подняла глаза вверх. В обгорелых рамах светились новые стекла, вставленные тогда же, в декабре, и ставшие чем-то вроде подаяния, материальной помощи ЖЭКа — больше, к сожалению, домоуправление ничем не смогло помочь.

Входя в подъезд, она втайне надеялась, что не встретит никого из соседей: очень уж не хотелось вести светские разговоры. И судьба помогла ей — в гордом одиночестве, не встретив препятствий, взойти на пятый этаж.

Замок, несмотря на все злоключения, действовал безотказно. Настя мысленно поблагодарила мастеров, его изготовивших, и вошла в квартиру, захлопнув за собой дверь.

Обугленное тесное дупло… Черное и серое — вот теперь его цвета. И они делают пустое жилище еще более нежилым и тесным.


Настя сразу прошла на кухню, потом неспешно, как сомнамбула, побрела в комнату, где все еще ощутимо пахло гарью, расплавленной пластмассой и сгоревшими рукописями.

Наконец она подошла к балкону и открыла дверь, соединяя свет черный со светом белым. „Два мира, две идеологии, — почему-то возник в голове старый лозунг, и она поправила его, сообразуясь с текущим моментом: — Два мира — две жизни“.

Ворвавшийся морозец превращал дыхание в голубоватый пар. Он был похож на дымок, особенно „в контексте“ пепелища.

Настин взгляд, покинув абстрактные пространства, вдруг упал на снег, запорошивший „дно“ балкона, — и замер…

— Боже мой, что это?! — вскрикнула она. — Что это такое? Откуда?

На снежном коврике балкона кто-то оставил следы. И оставил недавно — не позже вчерашнего вечера. Как же нелепо выглядели эти следы на балконе мертвого дома!

Ее невольно охватил ужас, она не могла оторвать взгляда от неопровержимого свидетельства посещения ее бывшего дома каким-то живым существом. И явно — не инфернальным, не бестелесным духом, не бесплотным призраком, а в лучшем случае, дьяволом во плоти.

„Может быть, кто-то спрыгивал на балкон с крыши?“ — Она пыталась объяснить необъяснимое.

Но версия отпадала сама собой. Четкие следы однозначно исходили от балконной двери, у которой она сейчас стояла, понимая, что невнимательно читала в детстве роман Фенимора Купера, а потому в делах следопытских не поднаторела. Ну что можно было сказать об этих отпечатках, об этих вещественных доказательствах? То, что они оставлены мужчиной с размером обуви где-то сорок три. Ну и что? Это самый ходовой размер. А еще? Обувь явно зимняя — толстые подошвы с „тракторным“ протектором. Половина мужского населения Москвы ходит в такой обуви.

На самой окраине балконного снежного поля она заметила свежий окурок.

„Вот это уже на самом деле вещественное доказательство, но вещественное доказательство — чего? Того, что здесь кто-то был? Может быть, у него есть запасные ключи? Может быть, он и поджег мой дом? Ведь многие, очень многие неясности насторожили людей из „легавки“.

Но вдруг, как сквозняк, как воздушная волна, на нее обрушилось эхо сегодняшнего разговора с Ростиславом. И перед разверзающейся пропастью великого жанра трагедии всякие позывы на детектив показались ненужными и бессмысленными.

„Гори оно все гаром“, — мысленно сформулировала она свое нынешнее кредо в форме меткой народной поговорки и вышла из квартиры, не забыв все же захлопнуть дверь.