— Я так долго ждал вас. Так долго ждал.

Марго ощутила его дыхание, смесь табака и мяты. Он целовал ее шею, грудь сквозь платье, губы. Его язык, нежный и властный, проник к ней в рот. Марго застонала. Ни один мужчина, кроме мужа, давно уже не прикасался к ней. Чужие губы на ее губах, чужие руки на ее коже. Свинская морда Игнатьева мелькнула перед глазами. Марго напряглась и захлопнулась, как устрица.

Осман-бей моментально почувствовал перемену в ее настроении и отстранился. Совсем чуть-чуть, но они сразу стали далеки, словно между ними легла пропасть.

— Что-то случилось?

— Я люблю своего мужа, — проговорила Марго, стуча зубами.

Ей вдруг стало холодно. Она подтянула колени к груди и плотно обхватила их руками, силясь унять дрожь. Осман-бей встал и, вставив в мундштук папиросу, закурил.

— Я все время боялся этого, — сказал он, выпуская колечками дым. — Вы уверены?

— Д-да.

— Не дрожите так. Здесь вам ничто не угрожает. Овладеть вами я мог бы уже давно. Никакие ваши протесты не остановили бы меня. Но мне мало вашего тела. Мне нужна ваша любовь. Я делал все, чтобы завоевать ее. И проиграл?

Марго только кивнула. Голос изменил ей.

— Ну что ж. Поражение — это тоже победа. Над собой. Я и так здесь задержался. Из-за вас, между прочим. Но теперь в этом нет необходимости, и я уезжаю.

Марго изумленно посмотрела на него. Неужели она не ослышалась?

— А фирма?

— Фирма ликвидируется.

— Но почему?

— С некоторых пор я неуютно чувствую себя здесь. Чутье старого волка. Помните, я говорил вам, что Россия еще покажет миру, как проливать невинную кровь. Скоро здесь все переменится, но я не хотел бы быть этому свидетелем. Я надеялся, что вы уедете со мной, но это невозможно. Видно, у вас совсем другая судьба.

— Я не понимаю, о чем вы говорите. Ведь дела идут так хорошо.

— Слишком хорошо. Мои прибыли кому-то не дают покоя. Поэтому мной заинтересовались. Вы не замечали, что за мной все время следят?

Марго вспомнила свет фар, слепящий глаза, и похолодела. Неужели это правда? Однако не случайно же Игнатьев появился в «Руссотюрке».

— А как же Чаруйский? Он был так радушен.

— Чаруйский просто напыщенный осел. От него ничего не зависит. Здесь заправляют совсем другие силы.

— Зачем же вам нужен был этот бал, если вы все равно решили уезжать? Столько денег, времени, сил. Не понимаю.

Осман-бей бросил мундштук, подошел к оттоманке и резко рванул Марго к себе. Обнял так, что затрещали косточки. Губы впились в ее губы, жарко, страшно. •

Он отпустил ее так же резко, как и схватил. Марго чуть не упала. Он стоял перед ней, шатаясь. Желваки гуляли на щеках.

— Вы не понимаете? Безмозглая девчонка, я же люблю вас. В последний раз в жизни люблю. За что Аллах послал мне такое счастье и такую муку? Не знаю. Значит, надо было. Я до конца не знал, согласитесь ли вы уехать со мной. Этот бал — ваша страховка. Теперь вас все знают. Вы не какая-нибудь капиталистическая подстилка, а сознательная советская гражданка. Сколько денег выкачали из толстосумов для несчастных бездомных детей! Преданный исполнитель курса партии на борьбу с беспризорностью. Что вам еще?

Марго стояла неподвижно, прижав руки к губам, еще горевшим от его поцелуев. Значит, он все рассчитал. Партия, курс, гражданка…

— А теперь уходите, Маргарет. Я всего лишь мужчина. Уходите. И не вздумайте прощаться.


Уже светало, лениво, неспешно. В прорывах туч на темно-синем небе мерцали редкие звезды, немного сонно, как бы говоря: «Все, отработали свое. Пора и на боковую». Поднявшийся было ветер вдруг утих, как устал.

Басаргин засунул руки поглубже в карманы пальто и спустился к реке. Справа белела громада храма Христа Спасителя, В свете раннего утра он напоминал коренастого гиганта, втянувшего голову в плечи. «Тоже небось озяб», — подумал Басаргин и подмигнул храму. Шутка ли — стоять ночи напролет на таком ветру. Ничего, сейчас согреемся.

Владимир уселся у самой кромки воды, свинцовой и холодной даже на вид. Он уже и не помнил, сколько часов бродил по узким ночным улочкам, пока ноги не вынесли его к храму, а оттуда к реке. Словно какой-то городской леший водил его, крутил и мотал по родному городу, да так лихо, что он скоро перестал узнавать все вокруг. Ночью все меняет облик и рядится в чужие личины. Ночь — время мыслителей и влюбленных. Ни те, ни другие не нуждаются во внешних ориентирах — их ведут свои, внутренние маяки.

А он вот заплутал, может, даже нарочно, и только, как забрезжило, вышел к храму и понял, что спасен. Он уж и насмеялся, и насокрушался над собой, все как-то утихло, и улеглось в душе, и успокоилось.

— Эй, мужик, закурить есть?

Куча тряпья поодаль зашевелилась, и оттуда вылез щупленький мужичонка в грязной рубахе, расстегнутой до пупа, измызганных штанах и несуразной, давно потерявшей форму шляпе, нахлобученной по самые уши. На его заросшем лице виднелся только нос, багровый и пористый, как перезрелая клубника.

— Я не курю.

— Ишь ты! А что ж ты тогда делаешь?

— Не видишь, что ли? Сижу.

— Сидеть и я могу, да курить уж больно хочется. Подвинься, что ль.

Басаргин не пошевелился.

— Садись. Места много.

— Эка ты смурной какой. Из-за бабы, что ль, погорел? Он тяжело опустился на ступени рядом с Басаргиным, обдав его запахом перегара и давно не мытого тела.

— Ты в бане давно был? — спросил, поморщившись, Басаргин.

— Чаво? Мне в баню нельзя. Вторая одежда, греет. — Он смачно почесал волосатую грудь. — Вот ты в пальтишко кутаешься, а мне хоть бы хны. А запашок — он что? Посиди со мной чуток и принюхаешься.

— Тоже верно. А про бабу ты как догадался?

— А кто ж нашего брата на улицу среди ночи выгонит? Знамо дело, баба. И не сморгнет. Одно зло через них, через баб.

— Тоже, что ли, от бабы пострадал?

— А то! Из Сеченок я, из Рязанской губернии. Дом у нас там был справный, хозяйство какое-никакое было. А как родители померли да старший брат женился, тут и начались мои мытарства. Невзлюбила она меня, женка братова. Уж она его пилила и поедом ела, и день и ночь, и день и ночь. Взъярился он, не сдюжил. Вот, говорит, тебе, братаня, Бог, а вот порог, а мочи моей больше нет. Я и пошел с узелком восвояси.

— Так и бродишь?

— Так и брожу. А и неплохо, поди, брожу. Свет ведь не без добрых людей. Где перепадет чево, где подработаю, а где и фьють! Прости, Господи, душу мою грешную.

Он истово три раза перекрестился.

— Воруешь, что ли?

— Не без того. А то б давно душа с телом рассталась. Зато сам себе хозяин, как птица Божья. Ни кола ни двора, и голова не болит.

— Так-таки и не болит? А судя по запаху, должна болеть.

— Дался тебе этот запах. Это ж родной, похмельный. Прикащики вчера гуляли на Остоженке в трактире, так мне от широты души налили.

— Неплохо, видно, налили.

— Да уж. Не поскупились. Дух-то какой густой, хоть спички зажигай. Да жаль, курева нет.

— Значит, ты всем доволен.

— А как же. Жаловаться грех. Вот только власти новые лютовать стали. Облавы, шмоны. Говорят, скоро указ выйдет, таких, как я, хватать и к работе определять. Не слыхал?

— Не слыхал.

— Так или не так, а перезимую и подамся по весне из Москвы-матушки, от греха подальше.

— Куда пойдешь?

— Куда глаза глядят. Россия большая, чай, не пропаду. А ты что делать будешь?

— Не знаю. От меня жена ушла.

Это выговорилось так легко и непринужденно, что Басаргин даже сам удивился. Прелесть разговора со случайным встречным в том и состоит, что ему можно сказать все, что не скажешь знакомому. Встретились и разошлись. Облегчили душу, и никаких последствий.

— Чудеса! Мужик ты вроде справный. Хотя кто их знает, этих баб, что им нужно. А может, оно и к лучшему, а? Или любишь ее?

— В том-то и дело, что люблю.

— Бил ты ее мало, — убежденно сказал мужичонка. — Прям как мой брат, вот она удила-то и закусила.

— Скажешь тоже, женщину бить.

— Дурак ты, братец. Баба — она кнут любит, что твоя кобыла. Притащи ее за волосья в дом да обломай бока. Ну, не круто, так, для острастки. Шелковая станет. Может, она оттого и ушла, что бил ее мало.

— Да я ее вообще не бил.

— Чудила ты, прям как не русский человек. Баб понимать надо. Не бьет, значит, не любит. Образованный небось, а простых вещей не понимаешь.

А может, он в чем-то и прав, подумал Басаргин. Как знать? Ведь он, по сути, сам виноват в том, что произошло у них с Марго. Все молчал, ждал, что одумается, и дождался. Может, стоило встряхнуть ее как следует, чтобы в голове прояснилось, чтобы поняла, что своими руками разрушает их счастье. А ведь счастье было, было и будет. Теперь он твердо знал это.



Осторожный стук в дверь разбудил ее. Марго приоткрыла глаза. Стук повторился, нерешительный, словно заранее извиняющийся.

Все тело ныло от неудобной позы. Шея вообще окаменела и не слушалась. Еще бы! Заснуть в шезлонге в вечернем платье да еще с этой махиной на шее. Марго прикоснулась к ожерелью и ахнула. Жемчуг Александра Второго! Она ушла в нем от Осман-бея, бродила как сомнамбула по темным бульварам, пока не добралась наконец до дома. Безумие, чистое безумие! Ведь убивают и из-за менее ценных вещей.

Шезлонг, в котором она уснула уже под утро, принадлежал еще старой хозяйке, актрисе. Даже, кажется, была фотография в каком-то журнале. Госпожа Лозовская отдыхает после спектакля. Она полулежала в этом самом шезлонге в позе Сары Бернар с известного портрета, подняв к виску согнутую в локте руку. Та же прическа с напуском, тот же туманный усталый взгляд. Только госпожа Бернар запечатлена на портрете в гордом одиночестве гения, а у ног госпожи Лозовской свернулся клубочком красавец супруг.

Теперь в этом шезлонге госпожа Басаргина, вернее, товарищ Басаргина. Марго подняла к лицу руку и изобразила томный взгляд. Прошу любить и жаловать. Эта дама, достопочтенный шезлонг, ухитрилась в одночасье потерять и мужа, и покровителя, и работу. Правда, приобрела бесценный опыт. Как это сказал Осман-бей? Поражение — это тоже победа. Над собой. Стук в дверь повторился.