— Ты должен убраться отсюда, — произношу я.

— Так вот как? Меня вышибли из круга? Я плохой парень?

Мне хочется крикнуть ему, что да, он и есть плохой парень. Хотелось обвинить его во всём. Но в глубине души я понимаю, что не могу.

— Просто я не хочу находиться с тобой в одной спальне, — говорю я сквозь стиснутые зубы. — Прошлый раз ничем хорошим для нас не закончился.

Майкл придвигается ещё ближе, наклонившись так, что его лицо оказывается в дюйме от моего.

— Да? А мне казалось, что прошлый раз прошёл действительно хорошо.

Я закрываю глаза, чтобы отбросить подальше всплывший образ, а когда это не получается, протягиваю руку и практически выталкиваю его. Эта близость с ним возвращает меня обратно к тем самым воспоминаниям, из-за которых я согласилась на добровольное изгнание.

От моего толчка он всего лишь качнулся на пятках, его глаза находят мои и становятся жёсткими и скрытными.

На его лице написано отвращение, когда он начинает уходить.

— Я знаю, что эта поездка в Мэн, Оливия, полный бред. Она не даст тебе ничего из того, что ты ищешь.

Мой желудок сжимается.

— Ничего ты не знаешь, — бросаю я.

— Ты ищешь прощения, — говорит он, обернувшись в дверях. — Как и я. Но оно находится не в Бар-Харбор, Мэн. Найди меня, когда осознаешь это.

Наш зрительный контакт удерживается в течение ещё нескольких секунд, и на мгновение мне кажется, что меня переполняет тоска, хоть в глубине души и понимаю, что это всего лишь сожаление. Я никогда не смогу дать ему то, что, как ему кажется, он хочет.

Но подходим мы друг другу или нет, Майкл всё же знает меня. Он знал, что причина моего бегства из Нью-Йорка никак не связана с добрым сердцем или борьбой с мировой нищетой.

Забота о ветеране войны — не благотворительность.

Это покаяние.

Глава вторая

Пол

Те, кто думают, что 11:14 утра — слишком рано для распития алкоголя, явно не встречали моего отца.

А те, кто считают всё время суток непригодным для распития алкоголя, явно не встречали меня.

— Добавим «алкоголик» к нашему резюме, да? — спрашивает папа, с презрением глядя на бокал бурбона в моей руке.

Я гремлю на него льдом в стакане, даже не потрудившись изменить свою сгорбленную на кожаном кресле позу. Требуется усилие, чтобы воспроизвести своим телом это небрежное, или, другими словами, мне-насрать движение, что, как я знаю, необходимо рядом с моим отцом. Если он увидит меня настоящего, — того самого меня, постоянно пребывающего в состоянии «за тридцать секунд до удара по чему-нибудь» — я окажусь под замком.

— Расслабься, — усмехаюсь я. — По крайней мере, тут есть кубик льда. Вот когда я начну пить неразбавленное, у нас возникнет проблема.

Каменное выражение на лице моего отца и не дрогнуло. А почему должно? Неодобрение словно укоренилось на его лице с тех самых пор, как я сообщил ему, что вступаю в ряды Морпехов, вместо того чтобы стать лакеем в его компании.

«Если ты предпочитаешь песок в заднице или свою подорванную сраную башку больше, чем ответственность, не жди, что я встречу твой хладный труп с почестями, когда его отправят домой в деревянном ящике».

Ох, и это мой отец. Всегда в шаге от того, чтобы попросить меня поиграть с ним в бейсбол или сходить вместе на рыбалку. Ну, исключая, конечно, те моменты, когда он уговаривает меня следовать его мечтам.

Мысль о том, что он был прав только наполовину, приносила удовлетворение. Песок в моей заднице наверняка был. Вот только башку мне не подорвало.

Подорвало ногу.

Ну, это, практически, мелодрама. Моя нога всё ещё на месте. Но как раньше использовать эту чёртову штуковину, разорванную в клочья, я не могу. Как и всё хорошее в моей жизни.

Гнев, вызванный всем этим, душит меня. Прошло уже два года, с тех пор как я вернулся из Афганистана, но гнев так и не ушёл. Всё становится только хуже.

Но будет ещё завтра и другие дни, когда я смогу себя пожалеть. Сейчас же я концентрирую своё внимание на отце, пытаясь понять, какую игру он ведёт на этот раз. Не каждый день Гарри Лэнгдон наведывается в Бар-Харбор, штат Мэн, чтобы проверить своего единственного сына.

Если за всё это время я и понял хоть что-то, помимо того, как снова стать самим собой, так это то, что у этих небольших визитов всегда есть причины.

Никакого предупредительного звонка. Галочка.

Никаких приветствий, за исключением полусекундного взгляда на мою ногу, дабы убедиться, не стал ли я вновь человеком, достойным звания квотербека. Нет, не стал. Галочка.

Уклонение от взглядов на моё лицо. Галочка.

Пассивно-агрессивное замечание насчёт моей выпивки. Галочка.

Это означает, что следующим на повестке дня будет...

— Бет звонила мне, — произносит он. — Она сказала, что последняя не продержалась и двух недель.

Оу. Так вот почему он здесь.

Я горестно качаю головой, мельком взглянув на свой виски.

— Бедняжка Бет. До неё стоило бы донести, что мало кому хватит стойкости выносить приказы в этой глуши.

— Это не... — отец замолкает, впечатывая костяшки пальцев в старый деревянный стол. Он не кричит. Гарри Лэнгдон никогда не повышает голос. — Ради Бога, это не глушь. Это девятикомнатное имение с двумя отдельными гостевыми домиками, спортзалом и конюшней.

Я слышу осуждение в его голосе. И даже понимаю его. С высоты его роста я выгляжу, как избалованное дитя. Но легче позволить ему думать, что я испорченный мямля, чем позволить ему увидеть правду... которая заключается в том, что мне было бы плевать, сгори это место. Надеюсь только, что я погорю вместе с ним.

Потому что если отец узнает, насколько я на самом деле мёртв внутри, он не ограничится одними сиделками. А передаст меня в сумасшедший дом, где я буду пить из бумажных стаканчиков и пользоваться «пластмассовым серебром».

Я позволяю привычной усмешке скользнуть на лицо.

— Ну, — начинаю я, взбираясь на ноги и ковыляя к буфету за добавкой Бурбона, — может, эта Гретхен — или Гвендолин? — не ценительница лошадей. Да и кроме того, у неё голос, как у гиены. Она бы распугала всех лошадей.

— Это не лошади её испугались, — замечает отец, на этот раз ударяя сильнее. — А ты. Ты сбежал от неё, как и от семи предшествующих.

На самом деле, от восьми. Но я не собираюсь его поправлять. Не во время его ханжеской лекции.

— Так, сколько же это будет продолжаться, Гарри? — интересуюсь я, роняя кубик льда в свою выпивку, упёршись бёдрами в буфет и поворачивая к нему лицо.

— Не называй меня так. Я твой отец — прояви немного уважения.

— Мистер Лэнгдон, — обращаюсь я, склоняясь, но недостаточно низко, поэтому поклон выглядит оскорбительно. — Так, сколько? — снова задаю я вопрос. — Скольким нянькам нужно приехать сюда и свалить, едва узнав, что мне не нужно подтирать слюнки или читать на ночь сказки?

— Чёрт подери, Пол...

— Десять? — перебиваю я. — Пятнадцать? В смысле, ты можешь зазывать их бесконечно, но в конце концов запасы нянек исчерпаются, верно?

Он продолжает постукивать коленом о дерево, но на меня больше не смотрит. Он смотрит в окно, на едва виднеющуюся сквозь деревья гавань в позднем утреннем свете.

Думаю, отсюда открывается достаточно симпатичный вид, но сам я предпочитаю наблюдать за ним ближе к вечеру, после захода солнца. В основном, потому что это значит, что день подошёл к концу. По крайней мере, пока всё не начнётся заново. Что всегда и происходит. В смысле, начинается заново. Независимо от того, как сильно я хочу обратного.

— Я нанимаю их, чтобы помочь тебе, — произносит он, на этот раз обрушив на стол раскрытую ладонь.

Я делаю большой глоток виски, позволяя ему обжечь горло. Дерьмо, кажется, старик в самом деле думает, что помогает. Думает, что присутствие некой грузной, сверхароматной подражательницы медсестры, снующей всюду, каким-то образом вынудит исчезнуть прошлое. Я просто не знаю, как вбить ему в голову, что кое-что нельзя ни исправить, ни стереть. Мою ногу, например. Или лицо.

Как и, наверняка, все те пятьдесят направлений дерьма, произошедших в моей голове, пока я находился в той Богом забытой пустыне на другом конце земли.

— Папа, — говорю я слегка грубым голосом, — я в порядке.

Он приковывает меня внимательным взглядом бледно-синих глаз, тех же глаз, которые я вижу каждый раз в зеркале. Ну, или которые видел в те времена, когда ещё смотрел в него.

— Ты не в порядке, Пол, — возражает он. — Ты едва стоишь на ногах. И не покидаешь этот дом без принуждения. Ты только и делаешь, что читаешь и хандришь...

— Размышляю. Я предпочитаю определение «размышлять». Более мужественное, чем «хандрить»!

— Не остроумничай, чёрт подери! Ты потерял это право после того, как...

— После чего? — я заставляю себя стоять ровно, осторожно удерживая вес на правой ноге, чтобы не накренятся в сторону. Или, что ещё хуже, раскачиваться. — Я был таким уж остроумным, теряя свою ногу? Или после этого? — я указываю на свою ногу. — Нет, не был. Тогда, наверное, всё дело в этом, — указав на своё лицо, я остаюсь до странности удовлетворённым, когда он отводит взгляд.

— Я говорю не о твоей ноге или лице, — бросает он грубо. — А о том, как это произошло, о том, что тебе нужно с этим бороться. И ты это знаешь.

Знаю.

Я всего-то ни на одну чёртову секунду не верил посторонним людям, заявлявшимся сюда, пытаясь выманить меня в спортзал, чтобы сделать упражнения из терапии хромая-задница, или же допытываясь у меня каждые пять минут, поел ли я, и что в приготовленном нужно исправить.

— Линди здесь, — ворчу я.

— Линди здесь в качестве экономки. Она моет тарелки и проверяет, чтобы бокалы, из которых ты пьёшь алкоголь в течение дня, были чистыми, а не для того, чтобы контролировать, не выкинул ли ты чего идиотского. И прежде чем ты начнёшь: я и Мика об этом просить не стану. Он шофёр.