Холодная ясность очертаний гигантского комплекса Генеральной Ассамблеи не смогла обрести художественной выразительности — хотя, с другой стороны, строгость в данном случае была определенно более уместной. Ведь тридцатидевятиэтажное здание между 42-й улицей и Ист-Ривер — это не собор и не художественная галерея.

По другую сторону зданий Ассамблеи находились более живые здания — если, конечно, такое понятие вообще применимо к зданиям. Все это он видел уже тысячи раз, холодноватые и немного чопорные красоты нью-йоркской архитектуры уже перестали поражать и волновать его воображение — за прошедшие два года он стал воспринимать их привычно. Он просто устал — но так не хотелось идти домой, вечер был таким тихим, прохладным и влажным. Голубая, в редких белесых прожилках мелководья, вода в реке, строго очерченный рамками сероватого бетона бледно-розовый пласт вечернего неба, закат, отражающийся сотнями огней в окнах небоскребов... Серые птицы носились над водой хаотично, как будто обезумевшая толпа со всех сторон швыряла в реку камни. Здесь тоже было небо, была река и птицы. Можно было закрыть глаза и услышать шум московской улицы — память его была жива и щедра на картины из прошлого. У него всегда получалось легко — просто закрыть глаза, и вот уже река Гарлем — американская река — начинала шуметь как-то по-особенному, и снова — набережная, московская Замоскворецкая набережная...

За прошедшие два года он успел узнать, что такое ностальгия. Узнать и привыкнуть жить с этой тоской — она стала его постоянной спутницей, с каждый прошедшим днем напоминая о себе все чаще и настойчивее. От нее никуда нельзя было деться — зря говорят, что со временем ко всему привыкаешь. К чему угодно — но только не к этому... Старое здание издательства «Макгро» — аскетичный небоскреб, признанный шедевр архитектуры лет Великого кризиса, — вызывало в его душе настоящий страх. Он ничего не мог с этим поделать. Он видел только мертвый улей, покинутый пчелами по непонятой, какой-то таинственной и страшной причине. Он старался не смотреть на это здание, старался не проезжать мимо. Старался смотреть на людей, на лица, искал — чаще всего напрасно — улыбки жизни и радости... Но увы — знаменитая, широкая и белозубая американская улыбка, обитательница рекламного мира, нарисованная, но не живая. В жизни все было по-другому. Люди не спешили дарить кому-то свои улыбки, им было не до улыбок — здесь, как и везде, жизнь была полна проблем.

Он еще некоторое время побродил по городу, затем остановил такси и поехал в квартиру. Катя обычно говорила — «домой», но он никак не мог перебороть себя и назвать их жилище домом. Там был комфорт, был даже уют, но какой-то не домашний, а искусственный уют. Все было слишком правильным, слишком идеально сочеталось...

Хотя, конечно же, дело было совсем не в этом. Он это знал — и она тоже это знала. Только об этом всегда молчали. Никогда не говорили ни слова — как будто знали, что потом уже ничего не поправишь. Молчание — последний шаг, отделяющий их от пропасти. Но пока ни один из них не был в силах шагнуть в эту пропасть, предпочитая не смотреть вперед, а оглядываться назад, пытаясь рассмотреть что-то важное, что-то главное, что может спасти или хотя бы отдалить неминуемое. Но сзади была пелена — а впереди пропасть. Они были молчаливыми союзниками, лицедеями в одном театре. Они поддерживали друг друга, когда одному вдруг становилось тяжело играть, прятались друг от друга, когда тяжело было обоим, и продолжали яркими и пестрыми мазками грубоватой кисти рисовать свою жизнь. Они привыкли к этому, хотя каждый где-то в глубине души знал, что рано или поздно придется подвести черту, знал и надеялся на то, что сделать это придется не ему. Так проходили дни.

Машина, взвизгнув тормозами, уехала, подняв легкое, едва заметное облачко пыли. Четыре кнопки — код на входной двери, знакомый пустой лестничный пролет... Что-то было не так. Он сразу не понял, что именно, но чувство тревоги нарастало. Привычная тишина настораживала, и, только поднявшись наверх, на второй этаж, он понял, в чем дело — его не встречает Чип. Не трется и не путается под ногами, не мурлыкает, не смотрит зелеными заспанными глазами. Куда подевался кот?

Сначала он увидел Катю. Она сидела на полу, спиной, склонив голову вниз. Тонкие светлые пряди свисали до пола, плечи подрагивали.

— Катя?

Там, в Москве, он часто называл ее Кэт. Но это было там, а здесь она всегда была для него только Катей. «Кэт» почему-то вдруг стало резать слух, звучать грубовато, слишком коротко. Она не оборачивалась, и он торопливо прошел через комнату, приблизился к ней. Она наконец подняла к нему лицо, мокрое от слез. Обычно, когда Катя плакала, немного тусклые глаза ее становились пронзительно-синими, и слезы (редкий случай!) были ей к лицу — он тут же посмотрел вниз, туда, где на мягком сером ковре лежал серый котенок.

Он появился в квартире несколько месяцев назад. Естественно, его принесла Катя. Она и здесь, в Штатах, сумела-таки раздобыть маленькое беспризорное беспомощное существо, нуждающееся в ее заботе. Принесла, искупала, закутала в махровое полотенце, накормила молоком из блюдца и назвала Чипом — в честь одного из многочисленных своих бывших питомцев. Когда-то давно у Кати уже был Чип, точно такой же серый и пушистый, но он сорвался с балкона восьмого этажа и погиб. Теперь появился новый, американский Чип.

Андрей никогда не страдал сентиментальностью, тем более по отношению к кошкам. В детстве он не кидал в них камнями, не обрезал и не поджигал им усы и не привязывал к хвостам консервные банки, как это делали другие мальчишки. Но в то же время он никогда не брал их на руки, не тискал и не испытывал умиления от созерцания забавных кошачьих мордашек. Он был к ним абсолютно равнодушен, поэтому, вернувшись в один прекрасный день с работы домой — как обычно, уставший, — большой радости от того, что «теперь нас будет трое», не почувствовал. Возможно, он настоял бы на своем и уговорил жену отдать беспризорника «в добрые руки», если бы...

Если бы этот кот не был таким отчаянно серым и полосатым. Классический Васька — в российских подворотнях таких хоть пруд пруди, а здесь, в Штатах... Просто не верилось, что такой кот может жить в Штатах. Он показался ему иностранцем, вынужденным эмигрантом, случайно заброшенным судьбой черт знает куда. Он был совсем не похож на американца. В Америке вообще нет беспризорных кошек — по крайней мере в тех районах, где живут работники посольств и прочих крупных правительственных организаций. Наверное, они есть в бедных районах, но там Андрею за два прошедших года бывать не приходилось. Домашние кошки были холеными, породистыми, и, уж конечно же, среди них не могло попасться такого вот серого полосатого экземпляра, натуральной дешевой дворняжки. Откуда она его взяла?

— Откуда ты его взяла, Катя? — нахмурившись, спросил Андрей.

— Нашла. На улице. Я сегодня гуляла... так, бродила по окраинам. Его зовут Чип.

— Чип? — Андрей нахмурился еще больше, внутренне протестуя против этого имени. — Какой из него Чип, он же — натуральный Васька!

— Никакой он не Васька! — Катино возмущение, казалось, было искренним. — Он даже отзывается на Чипа! Вот, смотри! Чип! Чип! Чипонька!

Катя старалась, ее глаза блестели, но кот остался абсолютно равнодушным, так и не прореагировав на ее призыв. Он смотрел широко открытыми зелеными, детскими еще, глазами на Андрея. А потом зевнул во всю пасть, обнажив ряд белых маленьких зубов и розовый язык.

— Васька! — усмехнувшись, позвал Андрей.

Кот продолжал смотреть ему прямо в глаза, слегка прищурившись. Катины пальцы легонько перебирали его загривок, он щурился все сильнее, голова слегка покачивалась... А через минуту он уже спал.

— Пожалуйста, Андрей, пускай он будет Чипом, — шепотом произнесла Катя.

— Пускай, — так же тихо ответил Андрей, — если ты хочешь.

Так их стало трое. И вскоре, буквально через несколько дней, оба почувствовали, что им стало легче. Стало проще смотреть друг другу в глаза, отлегло, отпустило чувство вины друг перед другом, появился какой-то смысл в существовании. Маленький смысл — серый и полосатый.

Он лежал на сером ковре без движения в неестественной для кошки позе. На спине. Мордочка заострилась, передние лапы согнуты, беззащитно прижаты к груди, глаза... Глаза были полуоткрыты и уже подернулись белой пеленой. Чип был мертвым.

— Он умер. Чип умер, Андрей.

Он опустился на колени рядом с женой, положил руку ей на плечо, обнял немного неловко, молча коснулся губами холодной щеки.

— Знаешь, он плакал... Плакал по-настоящему...

— Что случилось?

— Не знаю. Я выпустила его во двор, как обычно... А потом он пришел... Мне кажется, его отравили. Не важно. Он умер, Андрей. Его больше нет. Последнее, что нас связывало. Больше — нет.

Катя уже не плакала, она просто смотрела неподвижными глазами на мертвого котенка и как будто не замечала, как вздрогнули пальцы мужа, не чувствовала, как забилось его сердце, хотя оно было близко. Так близко, что она не могла этого не почувствовать...

— Катя...

— Не надо, Андрей. Не надо ничего говорить, все и так понятно. Об этом вообще не надо говорить, мы ведь всегда, еще с детства, понимали друг друга без слов. Разве не так?

— Так.

— Ты ведь знаешь... Мы оба знаем, почему у нас до сих пор нет ребенка.

— Ты ведь сама говорила...

— Перестань! Слышишь, не смей сейчас врать. Мои почки здесь ни при чем, и ты это прекрасно знаешь. Мы тысячу раз откладывали это по разным причинам, мы будем откладывать это бесконечно, и ты знаешь почему! Знаешь!

Ее глаза полыхали огнем, щеки были мертвенно-бледными. Она ждала от него правды — он сразу понял, почувствовал это и не решился снова оскорблять ее ложью.

— Знаю, Катя. Прости меня.

— Это ты прости меня. Это я во всем виновата. Ты в тот момент был просто не в состоянии что-то решить, тебе было все равно, Что будет с твоей жизнью. Но и мне... Мне тоже было все равно, что будет с моей. Но равнодушие — оказывается, это не причина для того, чтобы делить жизнь, а уж тем более для того, чтобы заводить детей... Прости, я этого не понимала. Я верила... Правда верила, что у нас с тобой все получится. А оказалось, что жить без любви невозможно. Прости, я виновата перед тобой.