– К черту Уилла. – Джейк цапнул два ломтика картошки и бездумно прожевал. Увидел, что я все еще напряженно жду ответа, и приложил пальцы к моему виску. – В сквере никого не было.

Холодные пальцы Джейка скользнули по моей щеке, начала разматывать мой шарф.

– Мне нравится смотреть на твое горло, – просто сказал он.

В сквере никого не было. Проблема решена. Отпивая пиво, я вздернула подбородок, чтобы шея казалась длиннее. Что со мной творится, панически спросила я, но не вслух. Джейк заказал себе пиво и скармливал мне ломтики остывшей картошки фри холодными пальцами, пока у нас обоих не порозовели щеки.


Обслуживание в смены замедлялось. В ресторане любые симпатии и склонности разрастаются или убывают, и с концом новогодних каникул наступил явственный период убывания, на неопределенный срок нам предстояла глухая зима. Мы говорили друг другу гадости, грубили, выдумывали методы борьбы, планировали мелкие поражения других, выходили из себя из-за мелких побед. С уверенностью можно предположить, что мы ненавидели друг друга.


Украинский ресторан «Веселка», три утра. Я медленно, но верно влюблялась в еду стран Восточного блока, отчасти потому, что, наконец, до меня дошло, что я живу в городе, некогда служившем домом для иммигрантов не из теплой Азии, а из стран бесконечного холода. Но главным образом потому, что кормили там дешево, а Джейк ненавидел тратиться на еду.

Перед нами миски борща, это вам не процеженный бульон, нет, это мускулистый суп цвета мадженты, в котором стоит ложка. Вареники с хреном и сметаной. Из вареных голубцов со сметаной и хреном сок сочится в томатную подливу. Вот как кормят зимние души.

Когда я назвала Джейка марксистом, он ответил, что я не понимаю смысла этого слова. Когда я назвала его пролетарием, он рассмеялся. Когда я нащупывала дыры в его шерстяном пальто, мешковато свисавшем ему до колен, когда я указывала на просящие каши ботинки, он смеялся. Часы моей жизни, которые безвозвратно ушли в те едкие, неподслащенные февральские дни на попытки его рассмешить.

– Я тебе бурку куплю, – сказала я, и он рассмеялся снова.

Поначалу я о Симоне не заговаривала. Я словно бы щадила его чувства, хотела, чтобы он думал, что, когда мы вместе, я думаю только о нем. Но всякий раз, когда я подмечала какую-то новую его черточку или жест, у меня возникало ощущение, что передо мной нечто, принадлежавшее Симоне. Извращенное удовольствие, но узы, которые связывали меня с ними, были еще так новы, что мне просто хотелось их укрепить. И наконец, как-то ночью он сам начал, сказал, что Симона с ума его сведет, достает какими-то глупостями со сдачей выручки. Он меня испытывал, и я спросила, как, на его взгляд, Говард знает, что вот уже шесть лет он опаздывает на каждую смену? А он рассмеялся. И она очутилась с нами – невидимая, милостивая.

– А потом вдруг заявляет, мол, мне и не хватает только умения вживаться в свет и тень. Э… что?

– Опять Китс! – Он сунул в рот вареник. – Она ничего не может с собой поделать. Слишком много лет провела с этими поэтами, теперь уже и не знает, что ее, а что нет.

– Ее что?

– Ее слова. Ее мысли. Она была поэтессой, она все еще поэтесса. Даже не знаю. Она закончила колледж в шестнадцать. Ей была открыта дорога в Колумбийский.

– Она училась в Колумбийском университете?

– Нет.

– А где?

– В муниципальном колледже в Кейп-Коде.

Еда застряла у меня в горле.

– Нет. Не. Верю. Черт. Побери. Не верю.

– Да, маленькая, ты снобская штучка. Глотай, пока не подавилась.

Я сглотнула.

– Ты серьезно говоришь?

Симона в муниципальном колледже? Получает высшие баллы, скучающая, молчащая, серьезная…

– Но почему?

– Не всем дарована привилегия убежать. – Глянув на меня, он смилостивился. – А кроме того, ей надо было заботиться обо мне.

– Симона отказалась от учебы в Колумбийском университете, чтобы заботиться о тебе?

– И я от многого ради нее отказался. Работает в обе стороны. Я тоже о ней забочусь.

– А что, если одному из вас захочется заботиться о ком-то другом?

Слова вырвались прежде, чем я успела прикусить язык, и я подумала, пожалуйста, не отвечай. Джейк поднял бровь.

– Какие у нее родители?

Он откинулся на спинку стула.

– Ничуть на нее не похожи.

– А как она стала такой?

– Она любит думать, что вышла в полном облачении из головы Зевса.

– А на самом деле…

– Ее отец держал бар. Мать работала учительницей в начальной школе, у нее была странноватая, девчачья одержимость Францией, а ведь она даже паспорт себе не сделала.

Я сообразила, что застыла с полной ложкой, не донеся ее до рта. Я бы уж скорее поверила, что Симона в полном боевом облачении возникла из чьего-то черепа, чем что ее воспитала женщина, никогда не выезжавшая из страны. Я с неловким смехом опустила ложку.

– Сколько ей лет?

Это меня интересовало с первого же для. Я понятия не имела о градации возрастов, о том, как выглядят в тридцать, тридцать три или сорок два.

– Тридцать семь. А тебе?

– Двадцать два. Ты это и так знаешь. – Я улыбнулась, а про себя подсчитывала. – Да уж, немолодая. Нет, что-то не сходится. Она же в двадцать два начала работать в ресторане, да? Она вроде бы говорила, что проработала там двенадцать лет, тогда получается, что ей тридцать четыре, так? Когда она жила во Франции? Чем ты занимался, когда она уехала?

– Я это называю моими бурными годами на ничейной земле.

– И как долго вы были врозь?

– Несколько лет. Господи, мне надоел разговор!

– Как по-твоему, она счастлива? Ей хватает того, что она просто работает в ресторане? Она выглядит счастливой, верно? Ее жизнь так полна.

– А ты и впрямь на нее запала, да? – Джейк отломил корку ржаного хлеба. – Что такое, по-твоему, счастье? Это разновидность потребления. Это не фиксированное состояние, не то место, куда можно поехать на такси. У отца Симоны случилось кровоизлияние в мозг, когда он в час утра подчитывал выручку. Он не был несчастлив. Симона стояла за баром с тех пор, как ей исполнилось девять. Сомневаюсь, что у нее остались иллюзии насчет счастья.

Я постаралась представить ее себе маленькой девочкой, которая моет и подносит пивные кружки, наблюдает, внимательна ко всему вокруг. Когда мне было девять, самым значимым моим общением с внешним миром была игра в куклы. Я играла с ними в семью, но игры всегда оборачивались плохо, заканчивались насилием. Те куклы становились терпеливыми жертвами всего спектра моих неоперившихся эмоций. Но кроме меня, у них никого не было, и к следующему утру они всегда меня прощали. Судя по тому, что я видела в других семьях, моя «семья» мало чем от них отличалась. Но я была совершенно изолирована от мира взрослых. Меня не видели, не слышали, не признавали моего существования. Вполне логично, что Симона научилась правилам поведения взрослых, тому, как быть искренней и лживой, как уклоняться, еще раньше, чем поняла, что формально пока еще не одна из них. Я попыталась вообразить Джейка маленьким мальчиком, который догоняет, потом перегоняет ее ростом. Тогда я впервые представила его себе ребенком. Я посмотрела на него через стол, и Джейк и Симона – с их историей, с их заурядными родителями, отстраненной прохладцей уроженцев Новой Англии, с их жесткостью – показались мне единственными реальными людьми, кого я вообще встречала.

– А я? – серьезно спросила я. – По-твоему, у меня есть иллюзии?

– По-моему, ты и есть иллюзия.

Он пододвинул стул, чтобы оказаться ко мне поближе. Да, в нем было и такое: мгновенные, резкие смены настроения, – я никогда не могла расслабиться. Он поднес вилку к моим губам.

– Чьи это губы?

– Эти губы? – Я поцеловала вилку. – Мои губы?

Наклонившись, он прикусил меня за нижнюю губу, потянул. У нас обоих глаза были открыты. Он прикусил сильнее, я быстрее задышала. Отпустив, он нежно поцеловал мою губу, я ощутила кровь, я почувствовала вкус йода.

– Мои губы, – сказал он. – Мои.


Моя серьезность наталкивалась на его апатию, и так для меня началось свободное падение.

– Ты любишь трахаться, – задыхаясь, говорил, например, он.

– А кто не любит? Что вообще это значит?

Хотя я прекрасно знала, что он имел в виду, ведь у меня еще подрагивали ляжки.

– Нет, женщины в Нью-Йорке… они целиком вот тут… – Он постучал меня по лбу, потом запустил руку мне между ног. – Они не могут быть тут. Они не могут вжиться в здесь и сейчас.

– А у тебя обширный опыт, да? – Меня поразило то, как он сказал «женщины в Нью-Йорке», словно я не одна из них. – Не делай из меня нимфоманку.

– Нет. – Он завел пальцы выше, надавил. – Не смущайся. Скажи: я люблю трахаться.

– Нет… – Я съежилась. Его глаза словно бы пошли рябью, как вода, которая вот-вот закипит.

– Скажи.

Он сбоку схватил меня за шею, большой палец лег мне на трахею. Подступила первая волна головокружения. Когда я кончала с Джейком, я не падала, сам мир поднимался ко мне. Иногда он причинял мне боль. Он улавливал запах моего страха и говорил: «Отпусти». Если я загоняла себя в страх, как вдавливаются лицом в подушку, я могла кончить сильнее и кончала…

Китайцы с грохотом поднимали стальные жалюзи, их реплики напоминали пулеметные очереди, пока они выволакивали баки с рыбьей требухой. Мычали, разворачиваясь, грузовики. Мое тело без костей.

– Я люблю трахаться.

– Ты ненасытна.

– Ты плотояден.

– Тарталетка-малолетка.

– Волк.

– Роза.

– Стейк. С кровью.

– Неисправима.

– Неизлечим.

У него было много недостатков, но одно он умел в совершенстве – играл и манипулировал словами так же, как играл и манипулировал мной. Мы несли сущую чушь, ну и что с того? Это был наш собственный, личный язык. Если бы я попыталась записать фразы, получилась бы брань.

VI

Погоди-ка, клише – это значит, что это правда или что это неправда?