Хозяйка оставила им ключи, Павел сказал Тоне, чтоб та купила, что считает нужным, чтоб квартира не выглядела как обчищенная налетчиками.

Тоня испугалась, она никогда этим не занималась, она боялась сделать что-то не так, как ляпнула с гжелью. Она осторожно вышла на улицу, магазины были близко, и она ходила, присматривалась. Павел же сказал, что сходит поищет кого-нибудь из знакомых на предмет работы.

И придет часам к пяти. «Готовь еду, хозяйка!»


Мальчишество всех последних решений, их сумасшедшая скорость веселили Павла, как будто он обвел мяч против всех и последним ударом вбил его точнехонько в левый угол, оставив в правом с растопыренными руками судьбу-вратаря, которая по логике всей его жизни должна была поймать его удачу и отбить ее к чертовой матери в аут. Так всегда было. У него жизнь не получалась не по большому — по малому. Она у него росла не вверх, а куда-то в сторону, в глубину. Он ведь и правда однажды загнанно жил в норе, хотя с какой стати — умнице (так считалось), с комнатой в Ленинграде — быть в норе? Но его нес ветер, а может, и не он, а что-то изнутри моторило и тащило. А сейчас разве не так? Разве не бросил он по неведомо какому приказу то, что было ему дорого, — кусок от родителей, их дом, их дух, где он родился, где он качался на качелях, прицепленных в широком проеме двери. Эх, идиот! Не посмотрел, остались ли там, вверху, те стародавние крюки! А может, и правильно, что не посмотрел — зацепился бы за них мыслью, потом поступком, потом жизнью, и пошла бы совсем другая история.

Ведь так у него всегда: какое-нибудь полено на дороге сворачивает ему путь, а последние пятнадцать ему было уже все равно, куда идти. Хоть в хоромы, хоть в нору. Он был свободен в каждом своем последующем шаге, такой дядя-самокат. А тут вот — на тебе: его самобегающее устройство решило, что он должен этой женщине с зелеными глазами, ловкой бедолаге, которой упасть с лестницы легче, чем сойти с нее по-человечески. И он именно ей абсолютно бесчувственно, а скажем, чисто по мужской потребности загнал внутрь свое семя. Он ей верит — это его семя. И там, где-то внутри ее, происходит ежеминутный процесс деления на два, на четыре, на шесть, на восемь… И какое на сегодня количество клеток сбилось в кучу, он не знает, но ему, оказывается, это не все равно. Хотя если посмотреть на все это с высоты (или широты) жизни, то сколько таких делящихся клеток он оставил на дороге геологии, шабашках и прочих трудовых деятельностях, которые и называть так неловко, если помнить, что человеческий труд изначала суть созидание. Но чего не было — того не было, если только отчеркнуть первые послеинститутские годы, когда был интерес к работе, к спору вокруг нее, когда хотелось черт знает чего, Нобелевки — ни больше ни меньше. Но его изгнали из пространства интереса, сначала алчная женщина, а потом он сам. Он тогда думал: а ведь свободное падение — это высший кайф. И падал. И ловил чертов кайф в какие-то редкие минуты.

Павел шел быстро, он как-то не взял в расчет существование транспорта, ибо давно привык к долгой ходьбе. Он замер посреди дороги, потому что место ему показалось знакомым. Ни с чем нельзя было перепутать этот горбатенький мостик. Он по нему шел? Или он его видел? Но, встав на деревянные мостки, он вспомнил их скрип. Это свойство ходячих. Они помнят землю ногами.

В них хранят память. И он перешел мостик и зашел в лес.

Да, и здесь он был, но почему, с какой стати? И когда? И Павел резко развернулся. Длинный дурной серый дом тянулся бесконечно. И он вспомнил все. Вспомнил горе.

Вспомнил, как искал приятеля, а попал к этой женщине, у которой не было телефона. И она оставила его у себя, а потом пришла ночью, а утром, когда она была в ванной, он попил кофе и поставил чашку вверх дном. Сроду так не делал, а тут поставил, как большую точку навсегда. И ушел. В больнице он узнал, что дочь спасти не удалось, и пошло-поехало. В момент отчаянной пустоты, которая была страшнее горя, он почему-то вернулся к этому дому снова и поднялся к этой женщине, в которой было столько тепла и нежности и столько странной слабой силы, что хотелось упасть ей в колени и получить капельку ее силы, чтобы пережить горе. Но у дверей стоял другой, из той породы, которую он не знал. Они иначе носили костюмы, иначе держали шеи, у них были чистые лица, и он много думал, как они успели образоваться, эти люди, в какое ухо влезали, из какого выпрыгивали, пока он месил грязь, не зная зачем, не зная для кого. Как он тогда рванул оттуда! Он сразу понял, что ему не надо стучать в дверь, в которую вхожи такие мужики.

Конечно, плохая, гадкая мысль о женщине болью прошла насквозь, и вот тогда-то он пошел на горбатый мостик. Лешему полагается скрыться в лесу.

А сейчас он наобум лазаря опять шел в дом, по памяти «стоп». Он уже не помнил этаж, он шел пешком, рассчитывая, что признает дверь по тонкой памяти. Признал сразу. По тому случаю, когда он столкнулся тут с мужчиной из тех, кто лощены, удачливы и без грязи под ногтями. Они стояли тогда вот так. И Павел встал так, как стоял тот мужчина, а потом как стоял он. Потом он бежал, а внизу его ждала зацепившаяся за перила куртка.

Потом он разыгрывал ту старую мизансцену, отворилась дверь, и вышла девочка. Конечно, она испугалась и закричала: «Георгий! Ко мне!» И тут же в дверях вырос худенький мальчишка, странно, но Павел подумал, что выйдет мощный бультерьер, и захочет ли девочка сдержать собаку?

— Простите, простите, — сказал Павел, — видимо, я ошибся квартирой. Здесь жила дама, фу-ты ну-ты. — Именно это несвойственное его лексике слово выскочило на язык, но сказал, как сказал.

— А как ее зовут? — спросила девочка, и глаза ее открылись так широко и так заинтересованно, что Веснин сразу понял, что ногами вступает в самое сердце чьей-то жизни, а эти глаза — просто дверь в него. Но была и дурь обстоятельств, которая заключалась в том, что он не знал ответа на элементарнейший вопрос девочки, а соврать ей что-то не мог опять же из-за этих ее глаз, которые не смотрели, не разглядывали, а проникали в самую печень. Что это за свойство такое у нее, можно сказать, ведьминское. А оно и было таким, и Алка впервые в жизни ощутила в себе некую силу знания ли, догадки, которой обладала одно время ее родственница тетя-бабушка Наталья, с которо'й она встречалась редко, но каждый случай помнит, каждый почему-то помечен…

— Стыдно признаться, — честно сказал Павел, — но я не знаю ее имени. Просто однажды она была ко мне добра, когда мне казалось, что это последнее на земле кончилось совсем и навсегда. Она помогла мне выжить, а я не удосужился узнать ее имени.

— Заходите, — сказала Алка, несмотря на остораживающие ее движения Георгия, — заходите, заходите… Вы Павел Веснин.

Он шел, ошеломленный знанием девочки, кто он есть такой. Разве он тогда представлялся? Не помнит. Черт его знает. Может, и представлялся. Та кошмарная ночь так и осталась ночью, темнотой, бедой и женщиной без имени.

Да, он узнал эту квартиру. В маленькой комнате все так же стоял диванчик, но его провели в большую, и тут он увидел портрет женщины, имени которой не знал. Алка увеличила фотографию матери с любительского снимка.

Сама Алка такой маму не знала, это была совсем молодая и счастливая девушка, но ведь именно счастье, идущее от нее, Павел и помнил.

— Да, — сказал он. — Это она. Только очень молодая, как сейчас вы.

— Нет, — сказала Алка, — здесь маме двадцать лет, а мне еще восемнадцать.

— Скажи, как мне ее увидеть? — спросил Павел.

— Мамы нет, — ответила Алка. — Она умерла еще в прошлом году.

— Господи! — прошептал Павел. — Господи! Как же так? Почему? Я вообразить себе не мог, когда оказался у ваших дверей.

— Ну откуда же вам знать? — сурово сказала девочка.

— Что у нее было? — недоумевал Павел. И тут он увидел, как девочка взяла мальчика за руку и сжала. Это был определенно какой-то сигнал — молчать, не возникать. Не сказать правду.

— А вы в Москве проездом, — спросила Алка, — или как?

— " — Да нет, — ответил Павел. — Я теперь тут живу.

Простите, а где похоронили вашу маму?

— На Ваганьковском, — сказала Алка. — Сами не найдете. Это в самой середине. Туда надо знать, как идти.

Павел не настаивал, потому что понимал, что если живая женщина кусочком своего счастья однажды поделилась с ним, то мертвая не имела к нему никакого отношения.

— Извините. Ей-богу, я потрясен. — Он уже уходил, когда девочка сказала:

— Мою маму звали Елена Громова. Она вас помнила.

Она рассматривала его. Мысли кружили разные. Вот человек, который стал причиной смерти твоей матери. У него есть сын, который на самом деле сын бабули и Кулачева, он даже похож на Кулачева. Они все обожают Пашку, он такая прелесть, что других таких просто нет. И при чем тут этот могучий дуболом, на которого когда-то запала ее бедная, потерявшаяся в жизни мамочка. Но она сто раз ей повторяла: «Запомни: его зовут Павел Веснин».

Зачем? Вот он сидит перед ней. Что делать ей дальше?

— Она умерла родами, — сказала Алка. Именно так, как говаривали раньше. Сейчас говорят: умерла от родов.

— В наше-то время? — пробормотал Павел.

— Сложный случай, — ответила Алка.

— А ребенок жив?

— Замечательно жив, — сказала Алка. — Между прочим, его зовут Пашка — Это была уже подсказка.

Но имя Пашка никогда не идентифицировалось у Павла с собственным именем. Дома его звали Павлик, Павлушка, в нежности — даже Люшенька. А Паша была дворничиха.

Она собирала «пьяную посуду для семейного додатку». А Алка смотрела ему прямо в зрачки, она ждала, как вспыхнет в них потрясение. Но зрачки как зрачки. Черные неговорящие точки. В них не было ничего.

— Видимо, вы о чем-то с мамой недоговорили. — Теперь она спокойно уводила от главного. — Во всяком случае, от мамы я слышала ваше имя и фамилию, не помню в связи с чем.

— Мальчик живет с отцом? — спросил Павел.