И до конца этого долгого, наполненного тяжким трудом дня мы с ним не обменялись ни единым словом, хоть и трудились бок о бок, пока всю пшеницу не убрали в амбар или не сложили в бережно укрытые скирды. Наконец, уже в сумерках, были накрыты огромные раскладные столы, и Гарри уселся во главе центрального стола, а я – на его противоположном конце. Мы улыбались, когда все пили за наше здоровье и поздравляли нас. Мы даже потанцевали немного – сперва короткую джигу друг с другом, кружась в быстром, похожем на сон танце, от которого перехватывало дыхание, а потом меня стали приглашать наиболее зажиточные наши арендаторы, которым в тот день тоже довелось работать на уборке урожая.

Сумерки сгущались, взошла луна, и самые уважаемые из жителей деревни попрощались и стали разъезжаться по домам на своих телегах. Но молодежи хотелось еще потанцевать и пофлиртовать, а разгулявшиеся мужчины постарше – главным образом холостяки или «никчемные» мужья – пустили по кругу небольшие фляжки с крепким джином, купленным у лондонских возчиков. Гарри привел из мельничной конюшни мою кобылу и своего гунтера, и мы поехали домой. В небесах светила желтая и круглая луна урожая, похожая на золотую гинею, и меня вдруг охватило такое страстное желание, что закружилась голова. Я с трудом удержала в руках поводья и заставила себя выпрямиться в седле. Я вздрагивала от каждого мимолетного взгляда Гарри, а когда наши лошади шли бок о бок, мы порой невольно касались друг друга плечами, и меня буквально обдавало жаром.

На конюшенном дворе, к счастью, никого не оказалось, и некому было помочь мне спешиться, так что я упорно продолжала сидеть в седле, пока ко мне не подошел Гарри. Я оперлась о его плечи, и он легко приподнял меня и поставил на землю, но, клянусь, при этом, словно нечаянно, задержал меня в объятиях, крепко прижимая к себе. Я дрожала, скользя по его горячему усталому телу, хватая ртом свежий вечерний воздух. От Гарри исходил теплый, чисто мужской аромат, и я, все еще находясь в кольце его рук, чуть качнулась и подняла к нему лицо. В волшебном свете луны его юношески чистое лицо с высокими скулами и крепким подбородком было для меня как приглашение к поцелуям, и мне так хотелось покрыть быстрыми и нежными поцелуями его глаза, лоб, небритые щеки… Ореховые глаза Гарри заглянули мне в лицо, и он с какой-то странной хрипотцой сказал:

– Доброй ночи, Беатрис. – Потом наклонился и торопливо, легко поцеловал меня в щеку. Я не пошевелилась. Я позволила Гарри поцеловать меня так, как ему хотелось, а потом позволила отпустить меня. Да, я сама позволила ему чуть отступить назад и убрать руки с моей талии. А сама скользнула сознательно изящным движением к дверям конюшни, исчезла в доме и по задней лестнице поднялась к себе в спальню. И золотистая луна, освещавшая мне путь, была точно обещание рая.


Но каким мучительным оказался этот рай! Всю осень и зиму Гарри ухаживал за Селией и все больше чувствовал себя взрослым мужчиной. А это означало, что он часто уезжал из дома, встречаясь со своими новыми друзьями, чтобы вместе пообедать или выпить, или ездил в Хейверинг-холл к Селии. И хотя моя власть над этой землей в его отсутствие крепла, но мне все трудней было справиться с собой. Я мечтала о нем и страстно желала его возвращения, отсчитывая каждую секунду в те тоскливые дни, когда его не было дома.

Я тайком наблюдала за Гарри во время завтрака или когда он читал газеты и комментировал разные политические события, также светские новости из Лондона. Я следила за ним, когда он быстрым широким шагом выходил из комнаты, и прислушивалась: захлопнется ли с грохотом входная дверь, выйдет ли он на крыльцо, собираясь уезжать? А перед обедом я ждала его у окна – мне хотелось увидеть, как он подъезжает к дому. Я ждала, когда он снова начнет излагать мне свои хозяйственные идеи, начитавшись разных книг; голова у него вечна была полна подобных идей. За обедом, сидя по правую руку от него, я заставляла его смеяться, сплетничая о маминых гостях, приезжавших к нам днем. А вечером я сама наливала ему чай, и рука моя каждый раз дрожала, когда я подавала ему чашку. Я была безнадежно, отчаянно влюблена в него и наслаждалась каждым восхитительным мгновением этой любви, порой приносившей мне немало боли.

А вот рассказы Гарри о Селии меня совершенно не трогали. Мне были безразличны ее очаровательные манеры, прелестные свежие цветы у нее в гостиной, ее великолепные вышивки и талантливые рисунки. Для меня ничего не значило даже то, что мой брат весьма любезно ухаживает за нашей хорошенькой, похожей на ангелочка соседкой. Мне от него было нужно совсем другое. Всякие песенки, хорошенькие подарочки, изысканные букеты и еженедельные визиты – все это Селия могла оставить себе. Я стремилась к тому, чтобы Гарри воспылал ко мне той же страстью, какую когда-то испытывали друг к другу мы с Ральфом. Сама же я просто сгорала от страстной любви к нему. Я и не думала со стыдом отворачиваться от воспоминаний о том, как Гарри, уткнувшись лицом в ноги Ральфа, стонал от наслаждения, когда Ральф охаживал хлыстом его обнаженную спину. Напротив, я вспоминала все это с надеждой. Пусть он испытывал к Ральфу низменную, презренную страсть; он вполне мог подпасть под его чары. Ральф просто сбил его с толку. Я собственными глазами видела, что Гарри способен действительно обезуметь от страсти, стать совершенно беспомощным. И теперь я стремилась занять в его душе место Ральфа; мечтала, чтобы он снова утратил разум – но на этот раз от любви ко мне.

Я также знала – женщина всегда знает, чувствует такие вещи, хотя вполне успешно может скрывать это даже от самой себя, – что Гарри тоже влечет ко мне. Если он входил в комнату, зная, что я там, он всегда внутренне собирался, что было заметно по его лицу, и голос его звучал нейтрально; но если он где-нибудь случайно на меня натыкался, если я, скажем, неожиданно заходила в библиотеку, а он сидел там, уверенный, что меня нет дома, глаза его сразу начинали нервно блестеть, и он не знал, куда спрятать дрожащие руки. Мы с Гарри часто и подолгу спорили, обсуждая посевы будущего года или новую теорию севооборота, о которой он читал в своих книжках, и наши беседы всегда, точно жаркое специями, были сдобрены неким невысказанным волнением, тем возбуждением, которое охватывало нас обоих, если мои волосы случайно касались его щеки, когда мы оба склонялись над колонкой цифр. Я чувствовала, как Гарри замирает, но не отстраняется. К сожалению, никаких дальнейших шагов он не предпринимал.

Всю долгую осень и зиму я едва замечала и холод, и нудные дожди, такой жар пылал у меня внутри. В начале осени, когда еще цвели хризантемы и астры, я охапками приносила их в дом, наполняя комнаты терпким, перечным ароматом этих цветов предзимья. Порой при виде их ярких красок меня охватывала дрожь восторга. Потом наступил охотничий сезон, но я все еще была в трауре, и мне приходилось весь день слоняться по дому в тяжелом черном платье; по утрам я видела, как огромный красный шар солнца поднимается над покрытыми легкой изморозью полями, слышала истерический визг и лай гончих, предвкушавших участие в охоте, и меня охватывала тоска. Согласно какому-то нелепому правилу, Гарри разрешалось, хотя он тоже еще носил траур, прибыть на место сбора вместе с другими охотниками и даже следовать за гончими по полям, однако ни стрелять самому, ни смотреть, как стреляют другие, ему было нельзя. Правила того же чрезвычайно негибкого кодекса строго запрещали мне, женщине, не только участвовать в охоте, но и ездить верхом в обществе других охотников. То есть все эти чудесные, морозные и ясные, осенние дни я была вынуждена сидеть дома. Мне разрешалось только совершать «тайные» прогулки верхом в пределах нашего поместья, и при том условии, что никто из наших соседей-джентри меня не увидит.

Так что я не имела права даже хорошенько прокатиться галопом, чтобы сжечь излишки энергии. А в полях и на пастбищах осенью работы всегда было мало, и я скучала, сидя дома. А когда сырость и дожди сменились зимними морозами, моя тоска еще усилилась, а любовное томление стало настолько сильным, что в иные дни превращалось в боль. Однажды, ожидая на конюшенном дворе возвращения Гарри и сгорая от нетерпения, я разбила кулаком лед в поилке и до крови поранила осколками руку. Но как только он приехал, точно воин, сидя на своем высоченном жеребце и сияя при виде меня, боль в моей израненной руке тут же исчезла, словно растворившись в радости.

Рождество и Новый год прошли тихо, поскольку у нас наступил второй этап траура. Вскоре, как всегда внезапно, ударили морозы, сделав дороги вполне пригодными для езды, и Гарри, взяв карету, на целую неделю по каким-то делам уехал в город. Домой он вернулся, полный рассказов о модных веяниях и новых театральных спектаклях.

Его отсутствие дало мне возможность отметить с некоторой иронией – все-таки я хорошо себя знала! – что хоть я и скучаю по нему, но при этом наслаждаюсь своей полной свободой и властью. Да и наши арендаторы, а также все жители нашей деревни отлично знали, кто здесь настоящий хозяин, и всегда советовались со мной, прежде чем идти к Гарри с какими-то своими просьбами или идеями. А вот купцы и торговцы, которые не так хорошо знали жизнь нашего графства, порой, особенно в тот, самый первый, год, порой совершали ошибку, спрашивая, нельзя ли им повидать сквайра. И меня всегда задевало, когда они пытались развлечь меня светскими сплетнями, но в итоге неизменно умолкали, ожидая, чтобы я вышла из комнаты, а они смогли возобновить деловые разговоры с Гарри. И он, обладая в лучшем случае половиной моих знаний и опыта, всегда чувствовал себя польщенным и говорил мне с улыбкой: «Пожалуй, нам не стоит долее задерживать тебя, Беатрис, ведь у тебя наверняка есть и другие дела. Я, разумеется, и один со всем справлюсь, а потом все тебе расскажу». И предполагалось, что в ответ я должна удалиться. Иногда я действительно уходила. А иногда, нарушая все общественные приличия, с улыбкой отвечала: «Ну что ты, Гарри, какие у меня дела! Я лучше останусь».