Она послушалась и ушла, а я отошла к окну, пытаясь вдохнуть хоть глоток свежего воздуха. Розы в саду утратили свои чудесные оттенки. Я уж и припомнить не могла, как прелестно выглядел наш розарий до того, как над нами сомкнулась эта кошмарная мгла. Зеленая трава на выгоне казалась серой и какой-то призрачной. Алые розы выглядели зелеными и больными. Брюхо грозовой тучи нависло уже над крышей дома, и я, задрав голову, посмотрела на пурпурные края облаков, кипевших над верхним краем этой тучи, вызывая нечто родственное клаустрофобии. Этот могучий облачный купол простирался от вершин холмов до начала общинных земель, и в его своде не было ни одного просвета, ни одной щели, в которую мог бы проникнуть солнечный луч или глоток воздуха. Единственное, что ярко освещало землю, – это некий занавес из неустанно сверкавших молний, после которых раздавался такой оглушительный треск грома, словно это ломался пополам хребет Широкого Дола, не выдержав тяжести моих планов. Белые вспышки молний слепили глаза, вызывая легкое головокружение; оно так и не прошло, когда Люси напудрила мне волосы и подала шаль.

– Нет, шаль я, пожалуй, брать не буду, слишком жарко, – сказала я. Даже простое прикосновение к шерстяной ткани тут же вызвало у меня желание почесаться, и я снова вся взмокла.

– Вид у вас какой-то нездоровый, – холодно заметила Люси. Чувствовалось, что в ее душе теперь не осталось никаких теплых чувств ко мне. Я могла умирать, но она бы и бровью не повела.

– Я прекрасно себя чувствую, – столь же холодно ответила я. – Спасибо, Люси, вы можете идти. Сегодня вечером вы мне больше не понадобитесь. Вы, горничная леди Лейси и все остальные тоже намерены сегодня на мельницу пойти?

– Если разрешите, – сказала она, и я услышала в ее голосе откровенный вызов.

– Разрешаю, – сказала я. Я слишком устала, чтобы вступать с ней в поединок. Похоже, я полностью истощила всю ту приязнь, которую слуги всегда ко мне испытывали. Я истощила тот запас любви, с которой ко мне когда-то относились все люди в этом поместье. Я все еще была очень молода, но, похоже, прожила уже слишком долго. Я успела насладиться жизнью в те, лучшие свои, годы, когда меня со всех сторон окружала любовь, когда буквально все обожали хорошенькую «мисс Беатрис». Теперь я чувствовала себя старой и усталой, мечтающей только о том, чтобы лечь и уснуть. Я быстро прошла мимо Люси, и шелковый трен моего платья с шуршанием летел за мной следом, дрожа и переливаясь, точно поток зеленого яда, когда я спускалась по лестнице. Но я утратила даже свою прежнюю, быструю и легкую походку; я чувствовала себя не хорошенькой девушкой, а какой-то улиткой, слизняком, который оставляет свой липкий след на всем, чего коснется.

Они все уже ждали меня в холле; и карета стояла у крыльца. Гарри выглядел на редкость представительно в сером шелковом камзоле, черном вышитом жилете и серебристо-серых чулках. Селия казалась напрочь лишенной цвета в темно-синем шелковом платье, которое ей совершенно не шло и придавало ее напряженному бледному лицу какой-то желтоватый оттенок. Джон, как всегда, был хорош собой и весьма тщательно одет; кроме того, в его глазах светилось понимание того, что все это не может длиться вечно, а значит, с той же неизбежностью, с какой надвигается эта гроза, в нашей усадьбе тоже что-то важное непременно должно перемениться. Они дружно повернулись ко мне, когда я вошла, и я, охваченная внезапным приступом гнева и возмущения, подумала: «Боже мой! Что же я наделала? Я тщательно планировала свою жизнь; я брела по колено в крови; я убивала – и собственными руками, и случайно; я все продолжала и продолжала так жить, пока сердце мое не стало совсем холодным и ожесточенным. Но зачем? Чтобы эта бесполезная троица могла и впредь жить здесь в полном достатке и с чистой совестью? Чтобы я до конца жизни могла каждый день их видеть? Чтобы каждый ужасный день своей ужасной жизни я видела перед собой Гарри, Селию и Джона, пока не умру? Неужели я для этого затеяла и вела всю эту долгую и трудную борьбу?»

Я с трудом справилась с собственным лицом; я даже коснулась пальцами лба, прикрывая его, чтобы успеть разгладить горестные морщины и убрать из глаз выражение полного отчаяния.

– Прошу прощения за то, что заставила вас ждать, – непринужденным тоном сказала я. – Ну что, поехали?

Отвезти нас мог только кучер Бен – он единственный из слуг еще оставался в доме. Все остальные были уже на мельнице – их на всю ночь отпустила наша добрая Селия, чтобы они хорошенько попраздновали вместе с жителями деревни. Так что Джону пришлось самому поднять ступеньки и закрыть дверь кареты. Неприятное покачивание кареты и этот странный предгрозовой свет вызвали у меня воспоминание о морской болезни, которой я страдала на корабле, и я плотнее сжала губы. Селия и Джон вполголоса разговаривали о том, как провалились все их благотворительные попытки, и о том, что вряд ли удастся изменить жизнь деревни к лучшему; и мне снова послышались в голосе Селии знакомые панические нотки, когда она сказала: «Что бы мы ни делали, этого, увы, совершенно недостаточно! Сколько бы денег мы ни вкладывали, мы все равно, похоже, только оттягиваем их страшный конец. Мы ничего, ничего не можем, а ведь впереди зима!»

Она говорила с такой тревогой, что я изо всех сил стиснула зубы, пытаясь заглушить страшные предчувствия и усмирить рвущийся наружу гнев. Но я молчала, до боли закусив губу.

Карета подъехала к мельничному двору, и к нам разом повернулась сотня лиц, казавшихся зеленоватыми в грозовом вечернем свете. Селия вышла из кареты первой, и вокруг послышалось негромкое журчание вежливых приветствий. Зато когда я сходила по ступенькам на землю, в толпе стояла мертвая тишина, столь же холодная, как вода в мельничном пруду, однако каждая женщина сделала книксен, и каждый мужчина, сорвав с головы шапку, поклонился и дернул себя за чуб. Джона приветствовали возгласы: «Добрый день!», но когда Гарри в ответ, как последний дурак, заорал: «Добрый день! С хорошим вас урожаем!», ответом ему было ледяное презрительное молчание.

– Лучше бы нам поскорее со всем этим покончить, – сказал он Селии вполголоса, но достаточно внятно, и засунул палец под туго завязанный галстук, освобождая узел.

– Хорошо, – сказала она. – Ты прочтешь молитву?

Гарри растерянно посмотрел на нее, но все же большими шагами подошел к столу, выждал, пока все рассядутся, и пробормотал несколько слов на латыни, которые, возможно, когда-то знал и понимал. Потом он махнул рукой миссис Грин, стоявшей в дверях кухни, и она с каменным лицом и без малейших признаков улыбки вынесла большой поднос с ломтями ветчины, цыплятами и говядиной и с грохотом поставила его на стол. Следом за ней вышли кухонные девушки из усадьбы, и каждая несла большую тарелку с различными сырами; следом за ними лакеи вынесли огромные караваи свежего золотистого хлеба. Однако при виде всего этого великолепия за столом не послышалось радостных возгласов. И взволнованного трепета все это тоже не вызвало. Душа ушла из Широкого Дола. Эти люди были просто голодны; они умирали от голода. А вкус мяса они давно уже позабыли. Но драки не было. Они были слишком измождены, чтобы драться. Отчасти также их сдержанность диктовалась добрым отношением к Селии и Джону. Но главное – у них просто не было сил сражаться за еду. Они давно смирились с тем, что им всем суждено умереть от голода, и среди них не нашлось никого, кто был бы достаточно разгневан или просто достаточно решительно настроен, чтобы выхватить у соседа его порцию. Естественных вожаков – старого Тайэка и тех троих парней – в деревне больше не было. А те, что остались, были всего лишь жалкими бедняками, готовыми терпеть голод молча, молча ожидать неминуемой смерти и больше не испытывать перед ней страха. Они настолько изголодались – меня даже затрясло от этого зрелища! – что даже есть не могли.

Если на рождественском празднике они буквально когтями вырывали пищу друг у друга, как дикари, как дикие голодные звери, то теперь они даже острого голода больше не испытывали – они привыкли есть или очень мало, или совсем ничего. И сидя за праздничным столом, обильно накрытым в честь нового урожая, они уже не могли наслаждаться вкусной едой: они забыли, как это делается. Замечательные сыры и свежая ветчина утратили для них свой вкус и аромат. И их бедные, до предела сжавшиеся желудки не могли справиться с нормальным количеством пищи. Они слишком привыкли голодать.

И они почти не ели. Вместо этого они бесстыдно хватали огромные ломти хлеба, перекладывали их мясом и сыром и рассовывали все это по карманам, за пазуху – куда угодно. Они прятали пищу в невероятных количествах, как белки, готовящиеся к суровой зиме. Но не вырывали ее друг у друга. Теперь они, напротив, помогали друг другу, а самым слабым, особенно дряхлым старикам, их долю заботливо выделяли сами молодые мужчины, у которых щеки были ввалившимися и бледными от недоедания. Печальнее всего было смотреть, как эти старики в свою очередь совали дополнительные куски мяса матерям с маленькими детьми. Одна девушка, явно беременная, сидела с выражением тупого отчаяния на лице, и с какой трогательной нежной заботой ее соседи уговаривали ее непременно взять свою порцию мяса и сыра, завернуть все это в платок и унести с собой. Нет, эти голодные люди не вырывали еду друг у друга изо рта. Они уже научились дисциплине голода, испытав глубокое потрясение после тех смертей, что случились минувшей зимой. Теперь они делились друг с другом, хотя их собственные животы урчали от голода.

В небе клубились зловещие черные тучи, но здесь, в низине, не чувствовалось даже того слабого ветерка, что дул у нас в усадьбе. Лишь по качающимся верхушкам деревьев можно было догадаться, что ветер еще дует, а по тому, как вдруг застонали сосны, мы поняли, что он усиливается. Затем раздался такой раскат грома, словно разом рухнула тысяча деревьев, и вспыхнуло сразу несколько молний, все вокруг заливших ослепительным снежно-белым сиянием, а потом снова грозно зарокотал гром. Селия, сидевшая рядом со мной, вдруг покачнулась, схватила меня за руку и выдохнула: