Наконец все на кухне. Кеша не знает, садиться ему со всеми за стол или идти опять лежать.

— Садись, Кеша, — говорит Нина, но Кеша, ни слова не говоря, идёт в комнату. Он зол, что снова кто-то влез между ним и Нинкой, но жадное любопытство к её жизни заставляет ловить каждое слово — двери настежь, он слышит даже дыхание Нинки, чуть торопливое.

— С планом в нашей редакции на сегодняшнее число нормально. Балластом является только «Охотское море».

— Я не справилась, — всхлипнула Дина. — Я Дондоку Гоможаповичу говорю: «Этот кусок надо снять». А он мне в ответ: «Нина Степановна заставила бы меня весь роман переписать так, как написан этот кусок». Я говорю, массовая сцена перегружена людьми, а он утверждает, что в ней не хватает материала.

Кеша не понимает, чего они хотят от Нинки.

— Вы пейте, чай только что вскипел. Ешьте печенье.

— Нина Степановна! — Голос толстяка торжественен. — Мы решили передать Асылова вам.

Кеша привстаёт на тахте. Это ещё что за Асылов?

— Вы извините, э-э, что мы побеспокоили вас в период вашей болезни. Работа отвлечёт вас… — Толстяк запнулся. — Мы считаем, что вы с нами. Э-э… Вы всегда присутствуете на наших летучках. Э-э… Вы…

— Семён Петрович, — прервала его Нина. — Вы… я понимаю… вы хотите… вы… я даже не думала, что вы такой… вы извините, я думала, вы… я очень благодарна вам, я тронута. Но я не смогу. Время… нет, не то, я просто не смогу сейчас. Спасибо.

— Я не справилась! — всхлипнула девчонка. — Нина, возьми, пожалуйста. Ты выздоровеешь! Ты сделаешь!

Кеша встал, готовый идти кричать на дурака-начальника, на дуру-девчонку, но что-то в Нининой интонации удержало его.

— Вы пейте чай, а то он остынет.


Когда за ними захлопнулась дверь, долго ни шороха, ни звука не было слышно.

Кеша пошёл искать Нину.

Она стояла в коридоре, приложив ладони к горячим щекам. Сразу резко повернулась к Кеше.

— Хочешь, поедем на Москва-реку купаться, к Илюшиному отцу в гости? Хочешь, пойдём в кино? — Нина светло улыбалась.

Что сейчас чувствует Нинка? Верить её дурацкой улыбке или не верить?

Не отвечая, Кеша снова идёт в комнату, валится на тахту.

И снова — телефон.

— Елена Тимофеевна?! Ну что же вы плачете?! Я это. Не умерла же ещё! — Нина засмеялась. — Хорошо чувствую себя. Даже, я бы сказала, отлично. Успокойтесь, моя чудесная Елена Тимофеевна! Вы извините, что долго не была. Немножко приду в себя после больницы, появлюсь. Конечно, не курорт. Вы же знаете наши больницы! Я знаю, знаю, что любите. Умоляю вас, перестаньте плакать. Вы сами приедете? Конечно. Давайте через недельку. Буду очень рада, просто счастлива. Жду вас. Позвоню. Ну перестаньте же плакать!

Не успела положить трубку, снова зазвонил телефон.

— Оля! Почему не вернёшься? — Нина долго молчит, слушает трубку.

Нинка далеко, в коридоре, но Кеша слышит, как она задерживает дыхание.

— Я очень виновата перед тобой, — шепчет Нинка. — Я думала только о себе. Ты… — Нинка запнулась. — Этого нельзя простить, я понимаю, но я прошу тебя, приезжай домой. Каждая минута дорога, бабушка с дедушкой потерпят. — Целый час, наверное, Нинка говорит эти редкие слова.

У Кеши вспотели ладони. Что бормочет, дура?

Стоит тишина. Наверное, Нинка уснула там.

Кеша хотел было встать, идти к Нинке, заставить её объяснить, что там с ней произошло, но тут снова зазвонил телефон.

— Иленька, прочитала! — восклицает Нинка.

В её голосе нет ничего подозрительного, наоборот, он равнодушен. Снова ни черта не понять. И будто толкнуло что Кешу, прилез в голову Нинкин вопрос: что такое Вечность?

А правда, что такое Вечность? В чём смысл жизни?

— Странная вещь, — говорит Нинка глухо. — Только, мне кажется, в ней нету стержня. А что с твоим проектом?

— Да говори ты по-человечески! — заорал Кеша. — Ни слова не могу понять.

Даже с Ильёй у неё свои разговоры, даже Илья с ней — другой, чем с ним. И на её вопросы он, Кеша, не может ответить. А Илья, наверняка, может.

— На! — Нина внесла в комнату телефон, протянула ему трубку. — Ну что же ты? Илья ждёт, говори с ним.

Со всего маху Кеша бухнул трубку на рычаг.

— Не о чем мне с ним разговаривать! — заорал. — Из-за него я себя потерял! Всё пихает меня в науку. Во, досыта наелся им! А сейчас мне хватит и твоей учёности.

Нина стояла в балконной двери, подставив солнцу лицо. Он не видел её лица, он видел только её узкое тело и больше всего хотел, чтобы она оказалась немедленно рядом. И она подошла к нему, присела на корточки, поднесла к его лицу своё, пахнущее солнцем.

— Ну хорошо, работать не буду, к телефону подходить не буду. — Она улыбнулась ему, но в её улыбке не было радости. Лицо у неё снова такое, какое было в день его приезда, — блёклое, равнодушное.

Остаток дня, хотя Нинка, в самом деле, была всё время рядом и улыбалась ему, он ощущал сильную жажду: вроде она здесь, с ним, а её нет, он может дотронуться до неё рукой, а её нет. Оля сидела весь вечер рядом с Нинкой, прижавшись к её плечу, читала. Оля — с Нинкой, а он к Нинке, хотя он тоже рядом, подобраться не может.

Нинка уже спала, а его не брал сон. Он устал от работы, которая, помимо его воли, творилась в нём. Силился что-то понять и не мог, приехал спасти её, а она не нуждается в нём.


Сейчас, когда в доме стояла тишина, Кеша не выдержал, зажёг лампочку, позвал:

— Нина, проснись!

Точно она не спала, тут же открыла глаза.

— Что ты? Что случилось?

— Ко мне пришёл дед.

Нина привстала, чуть кося, смотрела на него.

— Он, наверное, просто соскучился по тебе, просит тебя его вспомнить.

Ухватив её за горячую руку, сам не заметив как, Кеша начал рассказывать:

— У деда был близкий друг, они вместе росли, дядя Аким. Оба первейшие соболятники. Оба знают тайгу, как свою избу. Когда дед был вынужден уехать из своей деревни, дядя Аким перебрался вслед за дедом к нам в новую деревню. У деда дети уже большие, а дядя Аким всё холостой. Смолоду он сильно любил, его любимая умерла, вот и ждал неизвестно чего. Чуть не силком дед заставил его жениться. Аким взял девку крепкую, красивую, прижил с ней трёх сыновей. Все трое как на подбор — сильные, красивые, в мать. Все трое — мои кореши. Росли мы вчетвером. Сама знаешь, как растут деревенские парни: в Байкал-море, в чужих садах и огородах, в тайге. Обчищали морды с рыбой, лазали по деревьям. Дед не мог нарадоваться на нашу дружбу. «В нас с тобой, Аким, пошли наши мужики. До гробовой доски вместе, рядком», — повторял часто. Деревенька у нас так себе, небольшая, а всё — живая: в сельпо продавались липкие леденцы, в сельсовете решали, когда сеять хлеб, когда сдавать пушнину, в школе учились до четвёртого класса.

Теперь Нинка сидела. Он отвернулся от неё, чтобы не отвлекаться от своего детства, из которого он так давно ушёл. Дед ходил по этому детству с непокрытой, лохматой головой, вытаскивал из гряды четыре морковки, соскабливал грязь, протягивал им. Дед поил их родниковой водой, натощак, заставлял ходить босиком по проталинам. Снег не холодил, он, касаясь ступней, становился тёплым, посылал своё тепло вверх, по телу, поджигал огнём лицо, освежал голову. Дед учил их на рассвете по росе брать траву. Учил пить росу, умываться росой.

— После четвёртого класса мы стали ходить за пятнадцать километров в школу. Сперва ходили вчетвером, потом втроём и, наконец, вдвоём, с Серёжкой, моим ровесником. Я никогда не был таким сильным, как они, три брата. У них всё получалось легко. Я же лез из кожи, чтобы не отстать, и злился на них, что не могу на одной руке удержать коромысла с двумя вёдрами. А любить… больше всех любил Серёжку. Так любил, что даже под большим секретом передавал ему дедовы тайны: как заговорить кровь, как освободиться от дурного глаза, как излечить грыжу. Серёжка зыркнет на меня чёрным глазом, ухмыльнётся, скажет важно: «Мы и без этих делов проживём», но уважать меня уважал, моё слово почитал за главное и, сдаётся мне теперь, запоминал многое. У деда Акима рано умерла жена, и всю работу по дому справляли ребята, справляли ловко, ничего не скажешь. Серёжка и меня выучил топить печь, варить борщ, печь хлеб и пирожки. Если я не с дедом, то всё время торчу у них в доме или закатываемся куда-нибудь. До пятнадцати лет я носился по деревенской земле, а потом родители забрали меня и деда с бабкой в Улан-Удэ, где они к тому времени укрепились уже основательно. Понятное дело, тяжело мне показалось расставаться с ребятами. Впервые мы тогда выпили всерьёз. Пили несколько дней подряд. Помню, я всё старался переманить ребят в город, чтоб они шли к моим родителям на завод, а я хотел тогда, закончив школу, попасть в медицинский. Снова были бы мы все вместе, уже в городе. Не знаю, слышали они мои уговоры или не слышали, только Серёжка вдруг прервал меня и стал по пьянке жаловаться на отца: что скряжист, что не отделяет их, хотя они уже вошли в возраст, что денег у него скоплено, небось, на четыре дома, потому что он — первейший соболятник, самый лучший в округе охотник, а им, сыновьям, жалеет малого, в общем, впервые честил при мне отца. Под конец Серёжка пообещал: как отец отделит его, так и подастся в город, ко мне.

Кеша передохнул. Отсюда начиналась другая жизнь, не похожая на травяную, молочную, жизнь без Серёжки, без сладкого сна на сеновале. Кеше виделись блестящие рельсы на сгибах дороги, мамкин завод с громыхающими вагонетками, городская школа с худющими учительницами и чужими ребятами да теснота комнаты, в которой они ютились с матерью, отцом да бабкой с дедом, долго ютились, пока родители не получили от завода домишко на окраине — туда переехали бабка с дедом, подправили его, насадили травки да картошки, стали жить.