Уже давно не он держал Нинкину руку, а Нинка гладила его, не гладила, лишь касалась лёгкими пальцами его руки…

— Наши пути с Серёжкой не разошлись. Каждое лето мы с дедом приезжали в свою деревню, к тётке, материной сестре. Братья ждали меня. Старший уже плотничал после армии, средний стал конюхом, а Серёжка, как и я, учился в школе. Пожалела меня мать, разрешила повременить с заводом. Помню последнее лето перед десятым классом. Здорово я раззадорил Серёжку: хватит ждать отцовых милостей, сам строй свою судьбу, айда учиться в город! И Серёжка пообещал. Как же мы жили в то лето: купались в Байкале, бродили по тайге! Я крепко верил в братьев, гордился: вот же старше меня, и переженились, а всё равно меня не бросают. Честно скажу тебе: я не понимал тогда, почему дядя Аким не отделяет их.

Из тьмы ночи возникло, вернулось к ним его прошлое — одно на двоих.

— В медицинский я не поступил — провалился, — сказал тихо. — Это было моё первое поражение. Что ж, идти на завод, а через полгода — в армию? Тут присоветовали мне сунуться в облздрав: при физкультурном институте только открыли специальные курсы, два года и, пожалуйста, — готовый массажист. Военная кафедра института распространяется на курсы тоже. Я и поступил на эти курсы. Одновременно занимался самбо. Серёга тоже провалился в свой институт. Звал я его с собой, он наотрез отказался: «Что я — дурак? Не жалко своих рук?» И пошёл прямым ходом в армию. В городе у деда скоро появились больные, — перескочил Кеша на другое. — Дед по-прежнему таскал меня с собой. Но теперь у меня были и собственные больные. Нравилось мне возиться с ними! Только с ними я чувствовал себя человеком. Тренировки, больные да дед, больше ничего я тогда и не видел. Сильно скучал по Серёжке, даже писал ему, хотя терпеть не могу этого дела, но Серёжка отвечал мне редко — служил в каких-то важных войсках. Я всё думаю, злился он на меня тогда. Тогда, думаю, он и сломался. Всё свободное от тренировок и больных время я проводил с дедом. Ранней весной закатывались мы с ним в тайгу или на Алтай к дедову другу, брали траву. А летом обязательно уезжали в свою деревню. Так прошло три года.

Снова, как прошлой ночью, дед явился к Кеше. Не во сне, будто на самом деле. Воздел руки вверх, кряжистый, широкобородый, крутоплечий. Ни у кого Кеша не видел таких ручищ — точно лопаты, такого взгляда, всевидящего, не видел ни у кого!

«Ну, пришёл, садись, будем говорить».

Они сидят за столом, едят рассыпчатую картошку. Дед говорит тихо, а голос разносится: «Курсы дадут тебе бумагу, но ты не верь в неё, никакой ты не массажист, ты призван Богом. Нашего дела не бросай. Излечивай человека от недуга. Я тебя, можно сказать, ждал всю жизнь, не осрами, нету для тебя другого пути, как лечить людей».

Дед щурится, но его взгляд всё равно сверлит Кешу до кишок. Конечно, дед не сделает ему худа, а всё страшно, Кеша знает силу дедовых глаз — однажды намертво пригвоздил одного ловкача к земле.


Нина опустила голову, волосы укутали ей плечи, грудь. Он дотрагивается до её волос, они — тёплые, мягкие.

— Был дед, нету деда, — неожиданно тонким голосом говорит Кеша. — Мог прожить триста лет, а не прожил и девяноста годов.

Нина сжимает его руку:

— Не хочешь, не рассказывай больше.

— Хочу, — Кеша помолчал немного, заговорил холодно, равнодушно: — То лето выдалось дождливое. Мы тренировались с утра до ночи перед поездкой за границу. Я и не собирался ехать в деревню. А дед настоял. Захотелось ему отпоить Свиристелку парным молоком, промыть таёжным воздухом. Свиристелке как раз сравнялось три года. Бегала уже вовсю, лопотала быстро, весело. Чёрт нас принёс в то лето в деревню! — вырвалось у Кеши, но он снова заговорил холодно: — Сначала, правда, всё было хорошо: никто в то лето болеть не хотел, наоборот, собиралось к осени много свадеб. Дух любовный витал над деревней. Девки с парнями словно побесились: наработаются вроде до бесчувствия, а к ночи, глядишь, уже поют песни, сидя на брёвнах, или пляшут на опушке. Я не выдерживал, шёл к ним. Такого другого года не вспомню. Плясал до упаду, хотя сроду до того не плясал, хохотал до колик, никогда больше так не хохотал. Погода тоже была — за наши гулянки. Весь день с неба сеет, каплет, а к ночи — сухо. Ну ладно, не об этом речь. Дед как никогда проводил много времени с дядей Акимом. Молодость они, что ли, вспоминали, ходили на Байкал — брали рыбу, несколько раз ночевали в тайге. Старшие сыны ушли в тайгу, потому дядя Аким днём не мог надолго отлучиться от дома: скотину некому накормить, а на ночь уйти, на несколько часов, пожалуйста! — Кеша помолчал, стараясь всё точно проверить, так ли он говорит.

— Не хочешь, не рассказывай, — снова тревожно встряла Нинка.

— Нежданно-негаданно вернулся Серёжка. Я его сперва не узнал. Он вытянулся выше отца с братьями — громадина! Лицом тоже изменился, точно маком, присыпано лицо, в мелких, тёмных точках. Угрюмый, в глаза не смотрит, слова из него не вытащишь клещами. А всей деревне поставил еды и питья. «Гуляйте сколько сможете», — приказал. Ну, мы и гуляли. Здравили его, Серёжку, поздравляли с возвращением, здравили его братьев, желали им поскорее вернуться из тайги с богатой добычей, здравили его отца. На третий день мы с дедом не выдержали, захотели спать. Не знаю, сколько спали, а проснулся я от Серёжкиного голоса: «Вставай, друг, иди пиши бумагу, мой отец помер». Почему он меня, а не деда тряс? Может, потому, что я уже кончал свои курсы и моё слово что-нибудь могло значить в правлении? Видно, не хотел Серёжка путать сюда деда, а дед — тут как тут, выходит из дома по нужде. Я и брякни ему без подготовки: «Дядя Аким помер, пойдём».

Снова Кеша долго молчал, вспоминая, как бежал дед к дому друга, как едва поспевали за ним они с Серёжкой. Дядя Аким лежал на спине. В ярком электричестве будто спит человек. Кеша поёжился. «Что ты с ним сделал? — обернулся дед к Серёжке. — Утром он был здоров! Ему ещё годов сто отпущено. Признавайся немедленно, чем ухайдакал?» Серёжка невозмутимо пожал плечами. «На черта он мне сдался. Думаешь, хочу в тюрьму? Меня голыми руками не возьмёшь». Серёжка привалился к стене, смотрел на деда открыто, впервые за три дня Кеша видел прежнего Серёжку. А дед незнакомо ощерился: «Врёшь, сучье отродье, насквозь вижу, что врёшь. То-то сон не взял меня». Тут же приказал: «Катитесь все из избы, я буду прощаться со своим единственным другом. Чтоб три дня ничьего духу здесь не было!»

— Не надо дальше рассказывать! — вдруг испугалась Нинка. — Я знаю, что будет дальше. Он оживил дядю Акима, да? Я не хочу. Не надо больше меня испытывать, я прошу тебя. — Нинины глаза лихорадочно блестели, губы дрожали, лицо было больным. — Я поняла, я теперь знаю, время чудес прошло, верить можно только в собственные, человеческие, силы. Нет никакой сверхъестественной силы, есть силы мои. Нет возможности вернуться с того света, я теперь знаю, есть только этот свет. Видишь, электричество? В нём нет ничего сверхъестественного. Это наука. Видишь, жильё? Оно построено людьми. И вовсе не умирал дядя Аким! Он был жив! — Нина захлёбывалась словами. Она хотела, чтобы он досказал ей, нужна надежда на спасение: ещё, может быть, она не умрёт, а она знает, что умрёт. Он обнял её, попытался на себя перевести её страх, её дрожь. Но она заразила его страхом: как ему жить, если она умрёт? Она вернула его к деду, она спасла его, а теперь хочет исчезнуть, она тает на его глазах. Он хотел стать сильнее её, хотел заставить её слушать себя, хотел, чтобы она поверила в жизнь, но, ощущая её смертельную худобу, чувствовал себя беспомощным.

— Нина, — только повторял он, — Нина, Нина.

Сегодня он не должен поддаться ей. Если сегодня он не заставит её признать его могущество, он не вернёт её в жизнь никогда. Нету его. Нету мира вокруг. Есть только болезнь в Нинке. Он искал слова или поступки, способные утвердить его, прежнего, снова. Неожиданно откинул Нину, она мягко упала на подушку.

— Дура, Нинка, наболтала глупостей. Говоришь, нет сверхъестественной силы? Тогда объясни, ты очень умная, как случилось, что дядя Аким ожил? Он и сейчас живёт, вот тебе, вот! Живёт, потому что мой дед оживил его! Не веришь? Так слушай. Слушай, Нинка. Мой дед запер двери, окна, зажёг везде яркий свет, лёг на дядю Акима, соединил свой рот с его ртом, дыхание в дыхание, соединил сердца, своё и дяди Акима, пульс в пульс, сплёл нервы, сосуды. Трое суток он возвращал и терял, снова возвращал пульс дяде Акиму, трое суток боролся.

— Откуда ты знаешь, что он делал?

— Дед рассказывал. Он сам испугался. Он не велел никому говорить, я никому и не говорил, столько лет прошло! Конечно, я не могу тебе сказать всего, а то деду станет плохо, никогда ему больше не знать покоя.

Нина вжалась в постель, побледнела ещё больше.

— Бойся! — торжествовал Кеша. — Ты не веришь, а есть сверхъестественные силы в человеке! — Руки, протянутые вверх, были сейчас легки, они ощущали небо, срезанное потолком, Кеше в глаза шёл свет, посланный дедом. — Не только мы с Серёжкой, у дома дяди Акима собралась вся деревня. Отходили по нужде, возвращались, жевали нехотя хлеб. Серёжка за эти три дня не вымолвил ни слова. Я думал, дед тоже умер, но он не велел беспокоить его три дня, и мы ждали исхода этого срока, ждали конца третьего дня. — Кеша не сделал паузы, выпалил залпом: — Они вышли из дома на закате, вдвоём, дед и дядя Аким. В тот день впервые за два месяца было солнце. Освещённые красными лучами, стояли перед всей деревней молча, пока моя мать не поднесла дяде Акиму хлеб с солью и кувшин с молоком. Она, оказывается, догадалась, что задумал дед. Дядя Аким оглядел нас, только на сына Серёжку не посмотрел, словно того не было в природе, сказал своим собственным голосом: «Они думают, у меня много денег. У меня нет ни копеечки. Я отдаю деньги в детский дом. А ещё вот ему, — он кивнул на деда, — чтобы он мог лечить вас. Не все травы ему достаются даром. Так что, можно считать, дорогие односельчане, что и я вас эти годы лечу». Только тут все посмотрели на деда. Я чуть не закричал. Что с ним стало! Волосы — белые, борода — белая, глаза — красные, рубаха болтается, от деда остался скелет, старик, и только.