«Кое-что» оказалось ястребом. Небольшой, ладненький, линявший раз пять, не более, он восседал на перчатке сокольника и терзал красное, кровоточащее птичье крылышко, которое егерь держал другой рукой, поцокивая языком от восхищенья.

— Хорош, красавец, а? — Раймон горделиво потрепал злую птицу по спинке одним пальцем, а та, не будь дура, быстро, как змея, развернулась, щелкнула клювом. — Вот ты какой, зло-ой, ишь, кусается!.. И натаскан, говорят, хорошо. Испытать не хочешь?..

— Это что, мне… мессен? — Гийом широко распахнул глаза, и сеньор его с удовольствием отметил — раскраснелся. Должно быть, от радости. Еще бы, хорошая птица, дорогой подарок.

— Ну да, тебе. За… отвагу, Гийом, — Раймон радостно рассмеялся, и честный егерь тоже ощерился в подражание господину, хотя знать не знал, о чем это идет речь. — Собирайся, надо его попробовать. Давно я с тобою вдвоем не охотился! — он подчеркнул слово «охотился», и Гийома продрал по спине невыносимый стыд. Лучше бы он меня убил, подумал он, прикрывая глаза. Да что угодно лучше. Это же какой-то ад. И что, в этом аду я отныне должен жить?.. Да?

(Да, Гийом, честно и спокойно отвечал его разум. Именно так. А знаешь, кто этот ад сам для себя соделал? А помнишь, когда?..)

…Почему у солнца — такой черный свет?..

…Но надежда мне все ж видна

В дальней и злой любви моей…

В дальней и злой…

Злой…

…Пейре Овернский. Почему привязалось это стихотворение?.. Откуда?..

Гийом слегка встряхнул перчаткой, на которой в монашеском своем клобучке хохлился новый подаренный ястреб. Раймон ехал рядом — здесь лесная дорога слегка расширялась; он сокола не взял — не хотел, думал только испытывать Гийомова, смотреть и радоваться тому, как друг наслаждается его подарком. Птица набила уже немало дичи, в охотничьей сумке у Гийомовой луки потряхивало несколько уток и довольно увесистый заяц. Торговец не обманул, ястреб оказался прекрасный, это стало видно с первого же мига его полета — как он яростно взмыл, рассекая звенящий воздух, и как камнем, смертелен и точен, как арбалетная стрела, пал на жертву, и закружились, мягко полетели вниз бурые окровавленные перья… Гийом следил полет птицы, приложив к глазам ладонь, чтобы не слепило солнце, и ему хотелось разрыдаться. Кто-то сидел с ним рядом на бледном коне и смеялся, и смех его слышал один лишь Гийом — но этот кто-то был дьявол.

…Обратный путь их лежал через вечереющий лес, и путь этот обещал быть недолог. Гийом любил этот участок леса — здесь росло больше всего сосен, а он вообще любил хвою, и сам ее запах, и то, как длинные иглы дробят собою солнечные лучи… И час пришел самый его любимый — осень медленно вступала в свои права, и солнце уже стало оранжево-розоватым ранее, чем обычно, и прохлада ложилась на плечи ласковым плащом — поверх Гийомовой охотничьей зеленой одежды с длинным капюшоном, тем, что оторочен мехом золотой белки… Конь ступал медленно, и Гийом еще никогда не был так отчаянно несчастлив. И все из-за медленного спутника, улыбавшегося на бледном коне, из-за того, что Гийом окончательно понял — более ему не стать человеком.

«Хорошо, — сказал бледный. — Хорошо, мой слуга.»

«Я не хотел так…Не хотел тебя…»

«Да ладно, брось. Все отлично. Видишь, я улыбаюсь тебе.»

«Нет!»

— …отлично бьет…

— А?.. Эн Раймон, вы… что-то сказали?..

— Ну да. И зайцев, говорю, отлично бьет, верно, сынок?..

…Это слово. Гийом посмотрел еще раз на своего сеньора, на человека на черном коне, с черными глазами, а волосы — нет… Уже не черные. Пегая седина. Эн Раймон улыбнулся, и улыбка против солнца проложила глубокую тень по обе стороны лица, две вертикальные морщины, следы усталости… пятидесяти трех лет… горечи… любви. Да будь ты проклят, эн Гийом, да будь ты проклят.

Сейчас, сказал голос-самоубийца. Сейчас, рыцарь. Или никогда. Последний твой шанс.

Но решающим был не этот голос. И не тень бледного коня. И не…

…А маленький зверек, белка. Они редко бегают по земле — все больше по деревьям. И потому, когда она — маленький зверек, Божий посланец — высоко подкидывая шелковый задок, поскакала через дорогу… Эн Раймон натянул поводья, засмеялся. Указал — не рукой, а ножнами меча, что был у пояса (никогда не ездил без меча), указал, оборачиваясь у Гийому, смеясь и смеясь. Белка замерла на миг, повернула маленькую, обостренно-четкую головку, видна была каждая шерстинка, кисточки на ушах, маленький шерстяной ангел, черные глаза… Глаза в глаза , и поскакала, ускорив ход, какая же смешная, Господи…

…И чтобы остаться по ту черту мира, где скачет белка, где мы останемся людьми, и помоги мне Христос, я не умею думать, но я так больше не могу…

— Эн Раймон…

Он перекрестился бы — но не смог поднять руки, и воздух зазвенел сотнями колокольцев, как кисти пояса дамы Агнессы, как волшебные бубенцы красноглазых эльфовых коней, и больше уже не оставалось выхода, ястреб завозился под монашьим своим клобучком, перебирая ногами, а Гийом, широко открыв глаза (чтобы видеть, как она рушится) — с размаху ударил в эту стеклянную проклятую стену голой рукой.

— Эн Раймон, я…

— все еще смеясь и смеясь, медленно обернулся, глаза просвечены солнцем, карие и невидящие, почему я так ясно все вижу, будто раньше что-то мешало, а теперь оно ушло -

— я люблю вашу жену.

…Глаза Раймона медленно меняли выражение; непонятно, что бы он сделал, может, и ничего не сделал бы. Но он увидел Гийома так, как не должен был его увидеть — как ветер, налетев, спутал и чуть откинул его светлые волосы, короткую пушистую челку, и лицо его, молодое, честное, необычайно красивое и ждущее, одновременно — беззаботное, и одно ухо Гийома, просвеченное солнцем, было прозрачно-розовым, немножко смешно, а губы приоткрылись в улыбке… Он увидел того Гийома, которого любила Серемонда, увидел сразу все то, что она видела в нем, и понял ясно, как видят мир при вспышке молнии, что это так и было в самом деле, а иначе быть не могло, и она не могла не любить его. Молния — ты видишь все, ничего потом не вспомнишь, но в тот миг, пока ты это видишь, ты почти всезряч — и то, как она кричала от радости в его объятьях, и как он целовал ее в грудь, тычась в темноте мягкими губами, как щенок, прикасаясь там, где еще не искали теплые губы ее нерожденного сына… И сына (того, которым стал для нее Гийом) тоже увидел. И этого Гийома он и ударил мечом.

…Гийом не успел перекреститься, он вообще ничего не успел. Ястреб, почуяв кровь, взбесился, захлопал крыльями, и тело Гийома еще долго-долго валилось с седла, а конь его рванулся вперед, крича, как человек, и тело, запутавшись ногой в стремени, проволоклось несколько шагов, бороздя дорожную пыль плечами, которые так любила гладить Серемонда де Кастель… Из обрубка шеи мощной темной струей ударила кровь. Голова Гийома, с широко открытыми широкими глазами, прокатилась, расплескивая алое на сером, лицом — затылком — снова лицом по дороге, и так осталась лежать.

…Раймон некоторое время сидел неподвижно, хотя конь его и шарахнулся в сторону, трясясь и закидывая голову. Он тупо смотрел на дело своих рук. Потом — на меч, запятнанный красным. Потом вытер меч о седельную сумку (только хуже размазал, о кожу-то), глянул — и вытер о край одежды. Попытался что-то выговорить, усмехнулся — страшно, как сам бледный всадник — и тяжело спешился, шагнул вперед. Гийомов рыжий конь, бесясь, проволок тело хозяина на несколько шагов вперед и встал; ястреб еще бился, ругаясь по-птичьи, в придорожной траве — но одно крыло его уже было сломано падением, безнадега. Проходя мимо, Раймон походя придавил головку птицы в кожаном колпачке пяткой сапога — под ногой хрустнул хрупкий ястребиный череп. Чтоб не мучился.

…Чем дальше, тем легче. Потом к себе привыкаешь.

Раймон наклонился к голове предателя, поднял за волосы. Светлые, светлые пряди, в серой пыли, в темной крови. Слегка стряхнул перчаткой пыль с лица — вниз с шеи падали последние тяжелые капли, и Раймон чуть отодвинул ногу, чтобы не запачкало сапоги. Долго смотрел в мертвое лицо — пытаясь представить, как оно совсем недавно было живым и красивым; как двигались, улыбаясь, скривленные приоткрытые губы. Гийом всегда улыбался, как дурак… Лицо почему-то не в крови; только на мочке уха застыла темная… нет, родинка. Вот так, отстраненно подумал Раймон, холодный внутри собственного тела, будто оно наполнилось сырою землей. Вот так.

…Он похоронил Гийомово тело неподалеку от дороги; возиться с могилой было некогда, и она получилась неглубокой. Барон положил сверху снятую полосу мягкого дерна, вытер запачканный землею меч о траву. Солнце уже почти зашло, нужно ехать. Должно быть, Серемонда не сядет ужинать без него… без них.

В самом деле, их же ехало двое. Улыбаясь одной стороною губ, Раймон поднялся в седло; Гийомова коня надлежало вести рядом в поводу. О ногу что-то ударилось — неудачно подвешенная седельная сумка. Да, теперь и Раймонова наполнилась добычей — в ней лежал трофей, круглая, слегка неровная штука, голова Гийома.

…Цветы, и золото, и красные башмаки с загнутыми носами… Глиняная бутылка. Зимний ясный день. Лица, лица. Большая деревянная лохань, в которой купали младенца. Младенца купала мать, и вытирала досуха, и прикладывала к груди… Мать любила, расчесывала волосы, целовала в макушку, звала… Как его звали? Как крестили младенца? Его крестили — Гийом.

…Кто ты?..

…Я… я не знаю. Как темно, Господи… как темно…

…Грешный человек, грешный и слабый…

…Я не хотел.

…Не хотел?..

…Видит Бог…или — хотел… не это важно, но… отпустите меня, я не могу, не могу, КОГДА ТЕМНО…

И только тогда, почти перестав уже быть Гийомом, он увидел себя, таким, каким был он все это время, и каким должен был быть, и упал на лице свое, впрочем, не было еще лица у того, кто — голос и взгляд, и не защититься…