И со всего маху бросил икону на землю. Доска треснула, надломилась посередине.

Народ ахнул и на секунду умолк. Молчание это было нехорошим.

Молоденький милиционер первым почувствовал настроение толпы. Увидел своего товарища, зажатого плечистыми мужиками, стал бочком протискиваться к телеге. Комсомольцам не дали выступить – мужики стащили парня со стола.

– Чего глазеть на них? – крикнул кто-то из баб. – Отберите иконы-то! Попортют…

– Бей их! – подхватили мужики.

Началась потасовка.

Вмиг комсомольцы оказались в гуще рассерженной толпы. Иконы передавали по рукам, выносили из людской гущи, несли потихоньку к домам. Милиционеры, теряя пуговицы, продирались сквозь дерущихся сельчан, ругались, отбивались, угрожали, но их никто не слушал.

Тот, что недавно стоял у телеги, теперь погонял мерина вожжами, увозя батюшку прочь от церкви. Пыль стояла за телегой. Двум милиционерам все никак не удавалось выбраться из толпы – их толкали, не пускали, кричали на них и в конце концов вовсе оттеснили от дороги, как раз в ту сторону, где стояла Маша.

Ее коснулось горячее дыхание милиционера, когда он раскрыл кобуру и выхватил оружие.

– Всем назад! – срывающимся голосом завопил он. – Стреляю в каждого, кто сделает хоть шаг!

И выстрелил в воздух. Выстрел раздался у Маши над самой головой, она пригнулась и на миг оглохла. Увидела, как милиционеры, отстреливаясь, бегут прочь. Как толпа вмиг рассредоточилась и стала реже, но больше по территории. Комсомольцы скатывались с пригорка в сторону леса, уворачиваясь от летящих в них огурцов и камней. Толпа, улюлюкая, двинулась следом.

К Маше еще не совсем вернулся слух, когда она вдруг поняла: милиционеры, обнажив оружие, бегут к лесу! Как раз туда, где находятся сейчас Сережа и Владик!

Страх за детей мгновенно встряхнул ее.

Она рванула следом. Ей казалось, что ноги стали ватными, не слушаются – она не могла догнать милиционеров, убегающих от гнева разъяренной толпы.

Вдруг вся эта толпа, по-своему истолковав Машин порыв, рванула следом. Один из мужиков выхватил их стоящей неподалеку телеги оглоблю и понесся впереди других.

– Там дети! – кричала она, но ее не слышали.

Звуки выстрелов, крики баб и мат разозленных мужиков стояли в ушах. Она бежала среди других, понимала, что должна как-то остановить эту разъяренную массу, но не могла. Нужно хотя бы вырваться вперед. У баб, бежавших вровень с Машей, был вид самый безумный. Решимость и отчаяние загнанных в угол людей читались в их лицах.

Русская деревня, столь неподъемная на бунт и самозащиту, имеет способность в самый неожиданный момент загореться, как стог изрядно просушенного сена от тлеющего окурка. Задавленная продналогами, продразверстками, раскулачиванием и коллективизацией, измученная и вроде бы покорившаяся, она вдруг не пожелала стерпеть «малость» – посягнули на ее веру, подняли руку на всеми любимого батюшку!

Такой реакции мужиков никто ожидать не мог, а меньше всего – правоохранительные органы, что драпали сейчас к березовой роще.

Милиционер оглядывался и что-то кричал с перекошенным лицом. Маше казалось, что кричат лично ей, но она не разобрала слов.

– Дети… – пересохшими губами объясняла она.

– Стоять! Стреляю! – орал милиционер, хотя его товарищ, похоже, уже выпустил поверх голов всю обойму.

Услышала, но не остановилась, ведь она только хочет защитить ничего не подозревающих, спящих в траве детей. И только когда ее что-то с неимоверной силой ударило в грудь, она покачнулась, упала на колени и еще, не поняв всего, успела произнести первую строчку привычной молитвы: «Царица моя преблагая, защитница сирым и странным…»


Никто не объяснил толком, что произошло. Августина пыталась добиться объяснений в районной милиции, но тщетно. На все свои вопросы она получала однозначное сухое «несчастный случай». А потом муж, Павел Юрьевич, сказал:

– Не ходи и не спрашивай. Дело это политическое. Там работает комиссия НКВД.

– Тем более.

– Что – тем более? – остолбенел Павел Юрьевич. – Ты в своем уме?

Августина молчала.

– Подругу не вернешь, а нам еще сына поднимать!

– Она мне больше чем подруга.

– Ну да. Она сестра твоего первого мужа, ну и что?

«Как ты не понимаешь, – хотела сказать Августина, но не смогла говорить – слова застревали в горле. – Как ты не понимаешь, она – свет, на который я шла. Рядом с ней становилось тепло и ясно и хотелось вычистить внутри себя, в душе, чтобы сияло. И как так могло получиться, что в чужом селе, в толпе незнакомых людей случайная пуля нашла именно ее, Машу?!»

Но этих слов она не сказала, потому что видела – они Павлу не нужны. Он хочет скорее забыть эту историю, будто и не было. Непростой человек – Павел. Год прошел после пожара в Буженинове, события те отошли в прошлое. Проработав год простым учителем, Павел получил должность директора школы. Вроде бы все устроилось. Иногда, в хорошем настроении, он делится с ней школьными событиями, даже советуется о чем-то. В такие минуты и она рассказывает ему о воспитанниках, о детдомовских новостях. А бывает, вот как теперь, замолчит, насупится, ходит по дому чужаком. Может неделю молчать, она теряется в догадках – что сделала не так? Вот и в этот раз сказал, как отрезал. Тема была закрыта.


В суете похорон она не успела осмыслить и осознать истинную величину новой потери для себя. И только на девятый день после трагедии к ней пришло вдруг ясное сознание: одна. Она осталась одна в этом жестоком неустойчивом мире. И теперь некому излить душу, не с кем побыть собой и, как в детстве, поговорить о Боге, о снах и о небесных знаках. Она потеряла свое зеркало. Вместе с Машей ушла часть ее самой. Безвозвратно.

Это осознание на нее обрушилось в тот день, когда пропал Сережа. За суетой поминального, девятого, дня как-то все забыли о нем. Сначала он был на виду, вместе со всеми ходил на кладбище, положил на могилку матери собранные утром последние полевые цветы – ромашки и васильки.

А вечером хватились – Сережи нигде нет. Не видел его Владик, рыбачивший на Уче, не видели и соседские ребятишки. Побежали в дом на Троицкой – нет. К школе, к пожарной каланче, на Вал – мальчика никто не видел. Пошли на кладбище. Павел Юрьевич плохо скрывал раздражение. Августина видела, как тяжело ему шагать на костыле, предложила остаться. Они бы с Владиком и одни сбегали. Но он только молча отдувался и шел, оставляя за собой в пыли двоякий след: от сапога – крупный и нетвердый и от протеза – круглый и глубокий. Солнце уже катилось к закату, завершало свой круг позади Заучья.

Нужно было успеть до темноты найти мальчика. Опередив мужа, Августина подбежала к семейной ограде Вознесенских. Сережи здесь не было.

Она опустилась на землю, бессильно прислонила голову к свежему дубовому кресту. «Маша, Маша, что ты наделала? На кого оставила нас одних – меня, Сережу, отца Сергия, Митю? Что я скажу им, когда вернутся? Как я буду жить без тебя?»

От бессилия она готова была завыть, как деревенская плакальщица на похоронах.

Скрипнула дверь. На крыльце поповского дома замаячила женская фигура.

– В церкви посмотрите, – сказала Арина, выливая помои к забору. – Или уж теперь Божий храм-то стороной обходите?

Августина поднялась, взглянула на подошедшего мужа.

– Вряд ли, – неопределенно ответил он на ее немой вопрос.

Кругом обошли церковь, она оказалась не заперта. Внутри, в глубине, горели свечи. Сережа сидел на полу, обхватив руками колени, и, как показалось Августине, с кем-то разговаривал. Павел Юрьевич пожал плечами и вышел на воздух.

Она подошла к мальчику, обняла за плечи:

– Пойдем, Сережа. Уже поздно.

Мальчик с удивлением взглянул на нее, не сразу поняв, чего от него хотят. Но потом молча поднялся и послушно побрел за ней.

Уложив детей, Августина возилась на кухне. Она делала свои ежевечерние дела – убирала перемытую посуду, разливала по кружкам вчерашнее молоко и бросала в каждую по кусочку ржаного хлеба для закваски. Так всегда в доме Сычевых готовил простоквашу ее отец.

Затем вышла в спальню, сняла подушки с большой кровати, взбила их, положила в изголовье, поверх тугой крахмальной простыни ровно положила одеяло, отогнула уголок. Это был ее неизменный ритуал, не нарушаемый ни при каких обстоятельствах. Неизменность бытовых привычек давала ей жизненную устойчивость.

Муж курил на крыльце, ждал, когда она управится.

Оглянувшись на занавеску, за которой спали мальчики, Августина достала из шкафа свои иконы, поставила на полочку. Перекрестилась и прочитала молитвы. Вечернюю, «Символ Веры» и молитву о детях. Все как всегда. Только сегодня, читая свое вечернее правило, она не ощущала благодати. Чувство вины точило ее и мешало молиться. Она убрала иконы, накинула шаль и вышла на крыльцо.

Павел Юрьевич стоял у перил и смотрел на полоски заката, тающие за силуэтом собора.

– Я хотела поговорить с тобой, – осторожно начала она, не зная, к чему приведет этот разговор, и волнуясь.

– Ты озябнешь. Может, пойдем в дом? – сказал он.

– Нет, подожди. Мы должны подумать о Сереже.

– Я как раз думал о нем. Странный ребенок, ты не находишь?

– Странный? Нет, я не об этом. Мы с Машей были близкими подругами, и я… Я уверена, случись со мной то, что с ней, она не оставила бы Владика.

– У тебя никого нет. А у нее остались родственники. Кажется, брат, Артем, неплохое положение занимает. Почему бы ему не забрать племянника?

– Конечно, есть Артем, но я уверена, Сережа не захочет сейчас уезжать из Любима. Может быть… я подумала, что ему лучше было бы остаться у нас.

– Ты предлагаешь мне его усыновить? – Павел Юрьевич повернулся и уставился на жену.

– Но ведь они с Владиком двоюродные братья и к тому же друзья…

– Вот именно! – воскликнул Павел Юрьевич, взмахнув рукой. – Ты как будто слепая, Ася! Мало того что Влад на меня волчонком глядит, так появится еще один! Два волчонка – это, извини, уже стая!