– Пошли посмотрим?

Ребята сиганули с пригорка, перебрались через речку и стали задами пробираться к магазину. Ночь была уже не совсем похожа на ночь. Северные ночи короткие – не успеет стемнеть, как тут же начинает сереть, и вот уже туман плывет от реки, и ночь переходит в зыбкое молочное утро. Серая, размытая полуночь делала предметы и строения странными, незнакомыми. Приехавшая машина тоже была серой, без окошек и с потухшими фарами почти не была видна в клубах тумана. Из-за кустов смородины в чьем-то огороде мальчики наблюдали, как из машины выскочили двое военных в красивой темной форме и постучали в окошко ближайшей избы. Пару минут спустя из избы вышел мужик, на ходу натягивая пиджак, и потрусил впереди военных.

Как хотелось Владику подобраться поближе, чтобы разглядеть форму военных, знаки отличия и оружие. Но ведь заругают! Оставалось наблюдать издали.

По всему выходило, что военные проводят какую-то важную операцию – настолько слаженно и безмолвно они действовали. Мужчина в пиджаке привел военных к одной избе с резными наличниками, постучал. В избе зажгли свет, открыли дверь. Военные вошли и вскоре вышли вместе с высоким крепким мужиком-крестьянином. Сзади на крыльце сдавленно завыла баба. Ее втолкнули назад, закрыли дверь избы. Машина, не включая фар, дала задний ход, подползла. Сзади открылись дверцы, фургон поглотил крестьянина. Военные двинулись дальше. Еще из двух изб вывели мужиков и проводили до серой машины. Лица у сельчан были растерянные и хмурые. По всему было видно, что приезд городской машины был полной неожиданностью и никому радости не принес.

Мальчики начали зябнуть. Они собрались было повернуть назад, к реке, но вдруг военные направились к крайней избе, куда Сережа и Владик заходили ужинать. Мальчики подобрались поближе. Военные так же вошли в избу и вскоре вывели внука Филипповны. Сама Филипповна, простоволосая, в длинном, как саван, белом балахоне, выбежала вслед за военными на крыльцо и что-то кричала вслед, спускаясь с крыльца. Ее больные ноги плохо слушались, и пока она ковыляла, внук оказался у фургона, а один из военных обернулся и сделал движение в сторону бабки, останавливая ее. Толкнул ли он старую, или же она сама не удержалась на ногах, поскольку клюки в руках не оказалось? Только когда внук Филипповны оглянулся, увидел бабку в пыли, у ног военного – жалкую, старую, беспомощную. Парень дернулся в сторону бабки, но его остановили, коротко ударили под дых и так – согнутого пополам – запихнули в разинутую пасть фургона.

Машина заурчала и двинулась. Филипповна подняла голову и, растрепанная, седая, в светлых просторных одеждах, стала раскачиваться из стороны в сторону – больше похожая на призрак, чем на сельскую бабушку, каких привыкли видеть мальчики.

Вид Филипповны, выступающей из тумана, – простоволосой, качающейся, простирающей руки вслед уходящей машине, привел мальчиков в такой трепет, что они живо, не сговариваясь, помчались огородами к реке, перепрыгивая через длинные гряды моркови, сигая между капустными кочанами, путаясь в картофельной ботве. Перебравшись через речку, они разбудили Машу и, вытаращив глаза, перебивая друг друга, рассказали ей о случившемся. Маша приказала сидеть тихо и отправилась в деревню и была там долго, а когда вернулась, уже припекало солнце. Рыбачить не хотелось, тянуло в сон. Но женщина велела ребятам собираться, и, наскоро позавтракав, они отправились в обратный путь. Шли теми же местами, но вчерашняя красота почему-то не очаровывала, попадающиеся грибы не радовали. Мальчики то и дело спотыкались на кочках, а Маша вся ушла в свои мысли. Она пыталась молиться, но мысли о ночном происшествии вторгались в мелодичный ряд молитвы, отвлекали.

Что же это? – думала она, уходя памятью назад, к первому в их доме аресту. Это был восемнадцатый год – тревожный и беспокойный. Но были ли после того более спокойные? Для их семьи уже не было. Но ведь и для города, и для окрестных деревень – тоже. Будто Гражданская война до сих пор не кончилась. Только ведется она теперь ночами, с безоружными людьми. Что могло случиться в Богом забытом Огаркове, чтобы там арестовали сразу нескольких здоровых молодых мужчин?

В таких раздумьях встретила Маша утро пятого августа тридцать седьмого года, еще не зная, что в эту ночь по всей стране курсировали «черные воронки» и серые продуктовые фургоны, высматривая давно намеченные жертвы. Словно зверь, напившийся крови в страшных двадцатых, вновь возжаждал и поднял голову.

Каким-то своим женским чутьем Маша Вознесенская догадывалась, что и сегодняшний арест, и давний расстрел закобякинцев, и гибель отца Федора, и брусника в овраге, почитаемом огарковцами за священный, – все это ноты из одной мелодии, и они звучали у нее в душе, трепетали в сердце, заставляя вкладывать в слова привычной молитвы новый, окрашенный болью смысл. И она, на ходу вытирая слезы, повторяла: «Царица моя преблагая, надежда моя Богородица, защитница сирым и странным, обидимым покровительница, погибающим спасение и всем скорбящим утешение, видишь мою беду, видишь мою скорбь и тоску…»

Дошли до села. Вот вдалеке вчерашняя церковь на взгорке. Маша сняла рюкзак, опустила на землю резиновые сапоги.

– Отдыхайте, ребята, а я схожу в церковь. Не забоитесь одни?

– Чего ж нам бояться днем-то? – деловито отозвался Владик. По всему было видно, что предложение поспать ему понравилось. Оба мальчика тут же улеглись на теплую шелковистую траву и под равномерный шелест берез быстро сморились – бессонная ночь сказывалась.

Маша направилась в церковь, ибо жаждала душевного равновесия. Она торопилась, предвкушая, как ступит в прохладу каменного притвора, где по стенам синевато-сиреневая роспись ярославских богомазов, а дальше – строгий ряд знакомых с детства ликов – Богоматерь, Спаситель, Николай-угодник, Серафим Саровский… Войдешь, и будто в доме у родных очутишься. Тепло польется с икон тебе в сердце, и молиться станет легко и радостно.

Издалека увидела – у церкви толпится народ. Обрадовалась – служба будет. Подошла поближе и заметила, что возле церкви происходит что-то странное. По одну сторону, у колокольни, стояла запряженная одноконная телега. У телеги топтался милиционер и курил, то и дело посматривая на центральную дверь. Там шевелился народ – бабы сокрушенно качали головами, вздыхали и крестились, мужики толкались, пытаясь проникнуть внутрь храма, что-то гневно выкрикивая. Но в храм их не пускали – загораживал вход второй милиционер. Он старался казаться невозмутимым и молчал, отворачиваясь, как бы не замечая волнения мужиков.

Но вот и он, желая смягчить обстановку, обратился к сельчанам с улыбкой:

– До чего ж вы темный народ, мужики. Где он, ваш Бог? Нету Бога-то, научно доказано!

– Не мели языком-то, Емеля! – оборвали его из толпы. – Отпусти батюшку!

Милиционер вздохнул и отвернулся. Всем видом показывая, что не желает разговаривать с такой темнотой.

Маша троекратно перекрестилась на церковь, поклонилась и обратилась к молодой женщине, что стояла ближе других:

– Что-то случилось?

– Дак батюшку нашего забирают, – с горечью пожаловалась та. – На службу пожаловали и, народу не стыдясь, подступили. Где видано такое?

– Доброго-то человека под стражу, с ружьем, а хулиганам – нет ничего! – поддержали из толпы.

В эту минуту милиционер, стоявший у дверей храма, отступил на шаг и пропустил вперед себя сельского батюшку – низенького тщедушного старичка с добрым спокойным взглядом. Пропустив, двинулся следом, нависнув над ним грозной тенью.

Увидев попа, толпа зашевелилась, кто-то запричитал, кто-то, напротив, стал пробираться поближе.

– Ничего, дорогие мои. Все образуется, – донеслись до Маши слова священника. – Смиритесь и молитесь обо мне.

– Не отдадим! – крикнул кто-то. – Все отобрали, так хоть Бога оставьте, нехристи!

Толпа на все лады вторила кричавшему.

Сопровождавший попа милиционер побледнел и беспокойно огляделся. Стоявший у телеги бросил папироску и взялся за вожжи. Напряжение товарища передалось и ему. Толпа зашумела, придвинулась к своему батюшке. Со всех сторон потянулись руки к нему, то ли пытающиеся защитить, то ли дотронуться на прощание.

Батюшка повернулся к дверям, над которыми помещался образ Спасителя, перекрестился, поклонился в пояс и сказал:

– Простите меня, недостойного, братия и сестры, ежели что не так…

Кто-то из женщин громко всхлипнул и зашелся слезами. Кто-то заголосил.

Батюшка, тихо творя молитву, направился туда, куда указал ему сопровождающий милиционер. Но по пути милиционера оттеснила наседающая толпа. Увидев это, другой страж порядка двинулся навстречу батюшке и поспешно повел его к телеге, ограждая растопыренными руками от прихожан. Народу у храма собралось не менее двухсот человек – по случаю воскресенья пришли из близлежащих деревень. Настроение вокруг храма накалялось. Милиционер, зажатый толпой, кричал, потрясая над головой пистолетом:

– Разойдись! Стрелять буду!

Но из распахнутых дверей церкви неожиданно вывалилась толпа воодушевленных мероприятием комсомольцев. Они с энтузиазмом тащили наружу иконы, не осознав и не почувствовав покуда настроения односельчан. Вероятно, для них в церкви только что происходило что-то веселое, поскольку и они сами, и сопровождавший их молоденький третий милиционер весело смеялись и добродушно щурились, выскочив из полумрака помещения на солнечный свет. И по инерции, молодые и эгоистичные в своем настроении, не сразу поняли они, что происходит возле церкви. Кровь кипела у комсомольцев, хотелось результата своей деятельности немедленно, сейчас. Прикрывшись иконами, как щитами, комсомольцы продрались к столу, на котором в теплое время года ставили воду для водосвятия и яблоки в Яблочный спас, вскочили на дубовую его поверхность и свистом и криками привлекли к себе внимание.

– Эй, народ! – крикнул вихрастый парень с веснушчатым крестьянским лицом. Он держал в руках образ Сергия Радонежского. – Сколько можно жить во мраке? Кончай религию!