Под ее взглядом он подавил желание расслабить галстук и засунуть руки в карманы. Глаза Элинор Баннермэн лучше всего можно было описать, как пронизывающие, хотя это слово было справедливо лишь отчасти.

Кортланд много лет назад выучился читать в них, и в данный миг они выражали нетерпение и ярость. Она уже давно похоронила мужа, сына и внука, но никто из родных ни разу в жизни не видел ее слез.

В ее возрасте — в этом году ей исполнилось восемьдесят шесть, ничто не могло смутить этот повелительный взор. Она не только сохранила всю свою твердость, размышлял Кортланд, но и от остальных требует того же. Хотя он был шести футов трех дюймов ростом, старший партнер видной юридической фирмы, и сейчас — очень богатый человек, он стоял перед ней как нашаливший ребенок, стараясь не ерзать.

Его теща была вряд ли выше пяти футов двух дюймов, возможно ниже, но держалась так, что редко кто счел бы ее маленькой. Она сидела на изящной софе в стиле Людовика XV, аккуратно сложив руки на сдвинутых коленях, одетая в костюм от Шанель со столь плотной вышивкой, что трудно было понять, как она выдерживает такую тяжесть. Ее седые волосы были уложены в прическу, не менее изысканную, чем у Марии Антонетты, на которой, в лучах утреннего солнца, сверкали бриллианты. Тяжелое ожерелье, огромный старомодный браслет, напоминающий усыпанный драгоценностями наручник, по три перстня на каждой руке, алмазные серьги, размером с грецкий орех — ее дневные украшения, как она их называла, лишь малая часть сказочной коллекции, создававшейся годами.

Раз в год в лимузине прибывал служащий от Картье, чтобы почистить ее бриллианты, и оставался для этого на неделю, равно как и тот, кто регулярно приезжал из Нью-Йорка осматривать сотни антикварных часов, ибо Элинор Баннермэн настаивала, чтобы все они звонили одновременно. Единственный стандарт, который она знала, было совершенство, и она не принимала ничего другого, вот почему обстоятельства смерти сына показались ей личным оскорблением.

Кортланд де Витт был женат на Элизабет Баннермэн, старшей из двух дочерей Элинор, почти сорок лет, но сознавал, что никогда не был в состоянии соответствовать стандартам совершенства, установленным тещей. Единственное утешение, что ее дети и внуки были не лучше. Он подумал о Кэтрин, своей свояченице, о Пате, младшем сыне Артура, о бедной Сеси, которая в далекой Африке отчаянно старалась изгнать демонов богатства Баннермэнов среди голодающих угандийцев. И откашлялся.

— Как я сказал… — Его голос раскатился громом, голос юриста, которым он в молодости взбадривал даже самых сонных присяжных. Он снова откашлялся и приглушил его до более естественного тона, прежде, чем она успела напомнить ему, что не глухая. По правде говоря, она не страдала абсолютно никакими старческими недомоганиями, что весьма раздражало де Витта, поскольку он сам был немало им подвержен, хоть и был на двадцать лет моложе. — …Как я сказал, думаю, нам придется смириться с неизбежным.

— Смириться? О чем ты говоришь? Нам угрожает позорный скандал. Я спрашивала, что нужно сделать, чтобы его предотвратить.

— Я как раз об этом, Элинор. Не думаю, что мы сможем его предотвратить. К тому времени, когда меня уже вызвали, бедный Артур был уже мертв.

— Тогда зачем ты позвонил в больницу?

— Я не знал, что он мертв. Мне сказали только, что у него сердечный приступ. В конце концов, он мог оказаться и жив…

— Тебе следовало поехать туда самому.

— Я не врач. Первой моей мыслью было оказать ему помощь. Когда я приехал на квартиру, полиция и «скорая» были уже там. Конечно, когда полицейские услышали фамилию, они набежали целым стадом — был даже инспектор. Им не составило особого труда понять, что Артур умер уже час или два назад.

— Но разве ты не способен был управиться с ними? Когда дядя Джон умер в Гарвард-Клубе, мой муж позвонил мэру Ла Гуардиа и сказал: «Джон Алдон отошел во сне». И мэр приказал полицейским так и записать. Нужно быть твердым с этими людьми.

Де Витт зашарил по карманам, затем осознал это и остановился. Он жаждал закурить сигару, но в присутствии Элинор это было исключено. В Кайаве сигары допускались только после обеда, когда Элинор и другие дамы, если таковые там присутствовали, оставляли мужчин выпить бренди. Де Витт помнил смерть дяди Джона даже слишком хорошо. Джон ушел от жены после жестокой ссоры и снял комнату в Гарвард-Клубе, где напился в баре до одурения, а потом поднялся в номер и уснул прямо в ванне, оставив открытым кран с горячей водой. К несчастью, из-за беспечности истопника, пошел слишком крутой кипяток и Джон Алдон просто-напросто сварился.

— Богатство больше не вызывает надлежащего уважения, — мягко сказал он. — Кроме того, существовали и другие… деликатные… проблемы. Видите ли, Артур был одет уже после того, как умер. Полиция не могла не заметить это, когда осматривала тело.

Он сделал паузу. Казалось, не было необходимости сообщать Элинор, что трусы на Артуре были задом наперед, а пуговицы на рубашке застегнуты неправильно. Инспектор, крепкий мужчина с внешностью боксера и пронзительными глазами детектива сообщил это, когда они вышли в ванную, дымя сигарой, которую де Витт ему предложил. «Вам никогда не удастся это скрыть, — прошептал он. — Здесь эти молодые копы. Они захотят увидеть свои имена во всех этих траханых газетах. И еще два этих типа из «скорой» — они тоже не заткнутся. Побегут продавать эту историю в «Нью-Йорк пост», как только отвезут труп в морг. — Он стряхнул пепел с сигары в унитаз. — Бедняга, думал, что кончает, да кончился сам».

К счастью, Элинор Баннермэн не спрашивала о деталях. Подобно адвокату, она понимала, что не нужно задавать вопрос, если не уверена, что тебе понравится ответ.

— Мы можем скрыть это от прессы?

— Честно говоря, вряд ли. Завтра у газетчиков будет урожайный день. «Любовное гнездышко миллиардера». И тому подобное. И боюсь, это только начало. Кто-нибудь додумается спросить, можно ли было спасти Артура, если бы девушка сразу позвонила в «скорую».

— А почему она не позвонила?

— Запаниковала. Она очень молода. Артур — прости меня, Элинор, умер в ее постели. Или, возможно, умирал. Она попыталась скрыть то, что случилось — перенесла его в гостиную и натянула на него одежду. Возможно, она думала о его репутации.

— Или о своей. Она будет откровенничать с прессой?

— Нет, в этом я уверен. — На миг Кортланд де Витт поднялся на цыпочки, чтобы немного размять мускулы. Несмотря на жар от камина — Элинор Баннермэн ненавидела, когда в комнате холодно, — его бил озноб. Он заставил себя продолжать. — Есть более серьезная проблема, — сказал он, собирая все свое мужество.

— Более серьезная, чем то, что мой сын умер в постели какой-то шлюшки? Что еще у тебя на уме?

Де Витт уставился на ковер перед собой, словно старался запомнить орнамент. Он чувствовал, как отвага, если она и была, быстро испаряется.

— Ну, она не совсем шлюха, Элинор… — осторожно произнес он, вытащив руки из карманов и потирая их.

Брови Элинор, выщипанные и уложенные в две изящные тонкие дуги, были своего рода маленьким произведением искусства; казалось даже, что они были созданы старыми мастерами, настолько мало они напоминали обычные человеческие брови. Элинор осторожно приподняла их. Она явно не собиралась помогать ему выкручиваться.

Де Витт попытался выдержать ее взгляд, но не преуспел. Он посмотрел на гобелен, который Кир Баннермэн перекупил у Фрика, фламандский шедевр пятнадцатого века, изображавший изгнание из Эдемского сада, затем снова на Элинор. Выражение лица его тещи, казалось, в точности отражало лицо ангела с огненным мечом.

— Дело в том, — выговорил он наконец, — что девушка утверждает, будто они были женаты.

Часть первая

Первый камень

Глава первая

Наконец она осталась одна. Собственная квартира в Нью-Йорке, бывшая для нее когда-то одним из самых блистательных и недостижимых мечтаний, сегодня казалась ей холодной и враждебной.

Ее никогда не грабили, хотя квартирные взломы были главной темой разговоров ее соседей, здесь был Вест-Сайд Манхэттена, в конце концов, поэтому она знала множество людей, у которых побывали незваные гости, и большинство из них утверждало, что они пережили своего рода эмоциональное изнасилование, обнаружив, что в их квартире рылся кто-то чужой. Место, где ты считал себя в безопасности, единогласно утверждали они, таковым больше не являлось, и ты уже никогда не сочтешь его безопасным вновь.

Теперь Элизабет Александра Уолден очень хорошо понимала это чувство, хотя все ее имущество было на месте. Неистребимая сигарная вонь повисла в воздухе, мебель была сдвинута, а ковер испещряли грязные следы, полупустой кофейник стоял на антикварном китайском лакированном столике, где, конечно, теперь останется пятно, и скомканные упаковки от полароидной пленки валялись на полу. Везде, где натыкался ее взгляд, пепельницы были не просто полны, а переполнены.

Она спросила себя, будет ли она чувствовать себя лучше, если приберется, и, решив, что нет, все равно принялась это делать, в точности так, как ожидала бы от нее мать. Горожане могут позволить себе роскошь предаваться скорби, но фермеры держат свои чувства в узде и скрывают их от посторонних.

Она усвоила это с четырех лет, когда, упав, разбила в кровь коленки. Отец поднял ее, вытер слезы и торжественно произнес: «Дочери фермеров не плачут, Лиззи». Она знала, что он в этом уверен — ее отец всегда свято верил во все, что говорил, хотя он никогда не говорил много. С тех пор она чувствовала себя виноватой всякий раз, когда плакала. Она не плакала даже на его похоронах.

Сегодня, с горечью сказала она себе, отец был бы ею доволен. Она удержалась от слез, несмотря на то, что понимала, как их отсутствие шокирует всех — полицейских, Кортланда де Витта, даже врачей. От нее ждали слез. Она упрямо отказалась подчиниться.