Он быстро проглядел заметку в лифте. Об обстоятельствах смерти не было ни слова. «Представитель семьи» — Пат догадывался, что это дядя Корди — просто сообщал, что Артур Баннермэн умер от сердечного приступа. Подробности о похоронах будут опубликованы позже.

Пат глянул на яростно мигавший автоответчик, без сомнения сигналивший о новом потоке звонков, которые требовали, чтобы он вернулся в лоно семьи. От этой мысли он облился холодным потом.

Он вышел на кухню, налил себе стакан апельсинового сока и сел, чтобы дочитать статью. Он знал, что с ним творится — старое знакомое желание потянуть время, промедлить, избежать до последней минуты встречи с семьей и мучительный дискомфорт от напоминания, что он к ней принадлежит. Он уже переживал это тысячи раз — когда его исключили из Гротона, когда он сбежал из военного училища, когда он стал первым из Баннермэнов, провалившимся в Гарварде.

Конечно, это никогда по-настоящему не срабатывало — во всяком случае, надолго: неважно, как далеко он убегал, семья всегда настигала его. Он взглянул на висевшие на стене фотографии — это были его собственные снимки, воспоминания о тех днях, когда он считал, что делает нечто значительное: морской пехотинец с лицом, искаженным от горя и ужаса, закрывает плащом убитого товарища; вьетнамская семья смотрит, как американский солдат сжигает их хижину — в их глазах отражается пламя; бульвар в Сайгоне, совершенно пустой, за исключением единственного тела в центре, лежащего бездыханным рядом с разбитым велосипедом… они были мгновениями своего рода любовного экстаза, напоминая о возбуждении, которое он некогда испытал и не изведает вновь.

Его отец поддерживал войну, поддерживал полностью, верил в нее, даже после того как все уже поняли, что единственное, что нужно сделать — это быстрее похоронить мертвых и уйти домой, но он сам, и это, возможно, было гораздо хуже, видел все это ближе, чем кто-либо, и все равно любил. Словно это нарочно дожидалось его — кульминация мятежного десятилетия, логическое завершение всех тех безумных лет — катастроф на мотоциклах, изгнаний из школ, беснований на рок-концертах и экспериментов с наркотиками. Он и его поколение сделали профессию из того, чтоб искушать судьбу, и судьба поймала их — в Кхе Шане и Дананге, в цитадели Хью и Кровавом Треугольнике. Однажды он пришел домой в майке с лозунгом «Рожденный терять». Отец — в тот день на лице старика не было и тени улыбки — зарычал: «Сними эту проклятую тряпку — ни один Баннермэн не скажет такого о себе!»

Открыв вторую страницу, он нашел там окончание статьи и снова сложил газету. В конце колонки его внимание привлек короткий абзац:

«Сотрудники “Скорой помощи” сообщили, что представитель семьи обратился в больницу в 9 часов вчера вечером, после того как у миллиардера-филантропа случился сердечный приступ на квартире его приятельницы, но к моменту приезда врачей мистер Баннермэн уже был мертв.

“Мы прибыли на Западную 68-ю улицу через двенадцать минут после того, как был принят звонок, — заявил водитель. — Это даже раньше обычного срока. Задержки не было. Он просто был уже мертв».

Пат закрыл глаза и подумал о бегстве. Процентов от трастового фонда было более чем достаточно, чтобы обеспечить ему год безбедной жизни за границей. Если поторопиться, то через пару часов он уже будет на пути в Мексику или Европу и останется там, пока все не утрясется. Потом он вспомнил о Сеси, и понял, что не сделает этого. Он немного посидел на кухне, оснащенной дорогой техникой, которой он никогда не пользовался, пытаясь разобраться в своих чувствах. Что вызвала в нем смерть отца? Испытывал ли он скорбь? Он не был уверен. Он очень страдал после смерти матери — убежал от этой скорби в джунгли, но это скорее усилило его боль, чем облегчило. Но постепенно с годами в нем стало расти безразличие к любой смерти вообще, словно смерть утратила свою власть над ним и была уже не способна потрясти его. Почти все, кто был наиболее значителен для его поколения, были мертвы — Дженис, Элвис, Отис Реддинг, Ленни Брюс, Джек и Бобби, Мартин Лютер Кинг[1]. Ни разу со времени последней стоянки Кастера[2] в Литтл Бигхорне не умирало так много американцев, так мало этим доказав.

Он видел, как умирает Бобби Кеннеди, сквозь видоискатель своего «никона», нажимая и нажимая на спуск, в нем отключилось все, кроме фотографа — истинного профессионала — и он любил Бобби так сильно, как мог бы заставить себя полюбить любого политика, к ярости брата и отца, ненавидевших весь клан Кеннеди.

Он прошел в спальню в поисках подходящей одежды — лучше это, думал он, чем, нажав кнопку автоответчика, услышать знакомые ненавистные голоса, сообщающие — с различной степенью самодовольства и настойчивости — о семейной трагедии, и подробно расписывающие, в чем состоит его собственная роль в предстоящей церемонии.

Есть ли у него приличная белая рубашка? — гадал он. Прошло столько лет с тех пор, как он надевал ее последний раз. Кажется, припомнил он, последняя была подарена девушке, которая любила спать в мужских рубашках. Надо будет прикупить пару белых рубашек на пути в Кайаву — он отказывался считать ее «домом», — и черный галстук. Затем, когда Пат счищал пыль с простых черных ботинок того фасона, который одобрил бы и его отец — с прямым носком и пятью ушками, — до него внезапно дошло, что смутило его в заметке «Таймс». Мысль о том, что Артур Баннермэн имел «приятельницу» в Вест-Сайде была нелепа. Насколько знал Пат, его отец никогда не бывал нигде западнее Пятой авеню, за исключением редких обязательных официальных вечеров в Линкольн-центре, который он спонсировал, как и многие другие институты.

Пат никак не мог представить себе обстоятельств, которые привели бы отца в Вест-Сайд, чтобы умереть там в трех кварталах от квартиры Пата. Женщина? Это, конечно, допустимо, но те женщины, с которыми общался Артур Баннермэн, жили на Саттон Плейс или Пятой авеню, а не в Вест-Сайде, в стандартном, как все вокруг, доме из красного кирпича. И как, спросил себя Пат, «представитель семьи» догадался, что нужно позвонить в больницу?

Он стащил с себя спортивный костюм и перекрутил пленку автоответчика. Первые три послания были от Жизель, его практически бывшей подружки — как раз те, которые он собирался игнорировать. В двух первых его умоляли перезвонить ей, а в третьем, естественно, посылали к черту. Следующие сообщения, со все возрастающим раздражением, были от Корди де Витта, требующего, чтобы он позвонил «немедленно», но поторопиться Пата заставило именно последнее сообщение на пленке. Голос, без сомнения, принадлежавший брату Роберту, произнес: «Загляни в чертовы газеты, если еще не сделал этого, придурок, а потом чеши в Кайаву как можно быстрее, пока я не прислал за тобой морскую пехоту».

Пат принял душ, оделся и менее чем через час его серебристый «Порше 930 Турбо» уже маневрировал среди других машин на Вест-Сайд Хайвей, где всегда было интенсивное движение.

Он был уже в Таконике, за чертой графства Датчесс, когда вдруг вспомнил, что так и не купил себе белую рубашку.


— Прекрати ерзать, Кортланд.

Кортланд Кросс де Витт, подавив вздох, выпустил из рук цепочку золотых часов. Убрал руки за спину, чтоб их не было видно, и посмотрел в окно. Ему хотелось оказаться где-нибудь подальше отсюда.

Перед ним до реки Гудзон тянулись низкие покатые лесистые холмы — пять тысяч акров земли, принадлежавших Артуру Алдону Баннермэну — покойному Артуру Алдону Баннермэну, напомнил он себе.

Дед Артура, Кир, приобрел эти земли и дал своему поместью имя Кайава — по названию индейского племени, которое когда-то обитало здесь до того, как было вытеснено голландцами. Он послал во Францию за архитекторами, чтобы они спроектировали дом, в Италию за каменотесами, чтобы те выстроили его, в Англию за ландшафтными архитекторами и садовниками, чтобы те придали ему естественное обрамление. То, что получилось в результате, напоминало многократно увеличенное французское шато XVII века и на многие годы стало одной из самых больших частных резиденций в Соединенных Штатах.

Это был один из самых знаменитых домов Америки. Когда король Георг VI и королева Елизавета приезжали с визитом к Рузвельтам в Гайд-Парк, королевская чета выразила желание повидать Кайаву, и по приезде они пили чай в этой самой комнате, хоть и без миссис Рузвельт, ибо Патнэм Баннермэн, сын Кира, ненавидел Франклина Делано Рузвельта и его «новый курс» и часто публично называл своего соседа-президента «величайшим мошенником и лицемером со времен Понтия Пилата».

Где-то за золотистыми холмами, блестя под осенним солнцем после легкого утреннего дождика, паслось призовое стадо породы Черный Энгус от домашней фермы, а дальше тянулись стойла и паддоки конюшен Кайавы, где было выращено два победителя Кентуккского Дерби («Тройная Корона» всегда ускользала от Баннермэнов, как бы в доказательство, что за деньги нельзя купить все). Еще дальше была церковь в готическом стиле, выстроенная Патнэмом Баннермэном I, как говорили — в попытке искупить грехи своего отца, разбойничьего барона.

И в этот момент, сообразил де Витт, без сомнения, копают могилу для Артура Баннермэна. Штат Кайавы был так велик, что включал в себя и всевозможных ремесленников, даже таких, на которых давно не было большого спроса, причем секреты мастерства многих из них передавались от отца к сыну. Где-то в поместье был каретник, а также шорник, кузнец, каменщик. Были ли среди них и могильщики, спросил он себя, или кто-то просто выполнял эту неприятную обязанность, когда в этом возникала необходимость? Эта мысль расстроила де Витта, который был почти ровесником своему усопшему шурину.

Его внимание вновь вернулось к старой женщине, сидящей напротив, вместе с покорным признанием того, что Элинор Баннермэн, возможно, будет распоряжаться его похоронами точно так же, как сейчас распоряжалась похоронами собственного сына.