Ей было приятно и не скучно вдвоем, даже чувствовалось легкое возбуждение, от соска еще по-прежнему во всех направлениях бежали нервы, но не в возбуждении дело, может быть, думалось ей, это настоящая любовь, разговоры о которой ей прежде случалось слышать и даже приходилось притворяться, будто она ее испытывает, но кажется, на самом деле ей незнакомая. Что-то такое, что могло зачеркнуть события, о которых не хотелось вспоминать, первые грубые прикосновения к твоей несогласной, но покорной, неопытной груди. Современные теории, являющиеся, на взгляд человека в возрасте и с жизненным опытом Фелисити, просто глупостью, утверждают, будто такое начало, как было у нее, оставляет болезненный сексуальный и эмоциональный след, от которого невозможно исцелиться. Но с ней позже, да и раньше тоже, случались вещи похуже — ведь не сравнить же сначала смерть матери, а затем и отца — отца, который предал тебя дважды: приведя в дом Лоис, а потом уйдя из жизни и оставив тебя в ее неограниченной жестокой власти, — с тем циничным часом в беседке при свете луны. Как упорно шарил, нащупывал и вдруг прорвался внутрь тебя, недоумевающей, наглый, настырный Антонов член. Как заискивал, обольщал голос, насылая ложь за ложью, этих провозвестниц беды. Как вырвался из твоего все так же недоумевающего тела младенец на пропитанные кровью простыни у сердитых монахинь. Но ведь исцелилась. Забыла. Хорошенько постаралась забыть и забыла все, что только было возможно. И продолжила свою жизнь, ту ее часть, которая оставалась. И чего-то добилась, просто назло. Не желая смириться с поражением.
— Что-то не так? — спросил он.
— Вспомнилось кое-что, о чем лучше не вспоминать.
— Это есть у всякого, — сказал он.
Оба они были чересчур стары, чтобы огорчаться из-за того, что было когда-то. Наоборот, все, связанное с подъемом душевных сил, представлялось задним числом упоительным и прекрасным.
— Завтра Чарли отвезет нас кое-куда, — сказал он. — Хочу тебе кое-что показать.
Что именно — он рассказать отказался: сюрприз. Возможно, она отвернется от него навсегда, а может быть, и нет. А ей хотелось знать. Ну хорошо, если он не скажет, она узнает от кого-нибудь другого. Как бы то ни было, он явно относился к этому не особенно серьезно. Он наклонился к ней, его старые глаза заглянули в ее еще более старые, как в зеркало, содержащее только приятные отражения, подсвеченные ожиданием.
Но что? Что? Он отказывался отвечать. Она начала было в нетерпении бить пятками по постели, однако тут же перестала, так как почему-то вдруг сильно закололо бедро. Что такое, неочевидное, можно узнать о человеке, что заставит от него отвернуться? Где он живет, она знает. Может быть, другая женщина? Едва ли. Такую существенную подробность он бы ей сообщил или она бы сама почувствовала. Конечно, она не знает, что он делает без нее, в его распоряжении вся первая половина дня да вдобавок еще и вечер. Она предполагала, что, будучи пенсионером, он, как и она, не делает ничего — просто ковыряется по мелочам, день ото дня неохотнее и растягивая эти мелочи на все незанятое время. Но если он что-то и делает, денег ему это занятие не приносит, это ясно.
— Время исповеди! — сказала она. — Ты, наверно, хочешь услышать мою.
Она уже понемногу рассказала ему все, вернее — все, что готова вспомнить. Все равно она теперь не та, какой была когда-то. Она слишком много раз меняла кожу и отрастила слишком много новых нервных окончаний. Так что обманщицей себя не чувствовала. Начала с того, как вышла замуж за Джерри, который был отцом Томми и который не счел нужным ей сказать, что у него уже есть жена; зато, по крайней мере, благодаря ему она перебралась через Атлантику и начала здесь новую жизнь с американским паспортом на себя и свою еще не рожденную дочь Эйнджел.
Рассказала, как жила в Саванне, когда этот брак распался. Девушка для развлечений — вот как она тогда себя называла. Пела, плясала, а могла и ночь провести — такие у нее были обязанности на самом шикарном пароходе в стиле модерн, ходившем вверх-вниз по реке. Медленное, вечное течение воды, запах горячего машинного масла, отдельные каюты, красный плюш, медные задвижки — многое ли изменилось за десятилетия? Кое-что все-таки изменилось, на ее долю выпало самое лучшее время, теперь там одна тощища: вместо виски — газированная водичка, и даже в каютах, предназначенных для порока, курить воспрещается. А тогда были сигареты, и виски, и отчаянные девицы, и она была одной из них. “С ними голову теряешь, все заботы забываешь”. Женщина с прошлым — это еще не беда, если только это прошлое — отчаянное просто с отчаяния, а не ради денег. И если, рассказывая теперь, она кое о чем говорила неясно, вскользь, кому до этого дело? Женщины, старея, обычно сожалеют о том, чего в их жизни не было, а не о том, что было. Она честно и правдиво рассказала Уильяму Джонсону, как было дело, когда она вышла замуж за одного из своих патронов, покровителей, клиентов, называйте как хотите, который был в восторге от ее английского выговора. Ему требовалось поставить дом на британскую ногу, он основывал собственную авиакомпанию. В течение года он привозил ее в свой богатый особняк с портретами предков на стенах, стоявший на окраине этого сырого, обросшего лишайником и плесенью города Саванны, укладывал на старинную кровать под балдахином и просто слушал, как она разговаривает. И однажды, когда они проходили по улицам под горячими лучами солнца, косо просачивающимися сквозь бледные патлы испанского мха[12], он предложил ей стать его женой. А у нее от усталости не было сил ответить “нет”. “Да” сказать легко, а для “нет” требуется усилие. И был невыносимый зной. Рассказала, как она выходила замуж, вся в белом, а дамы и господа перешептывались, элегантными пальцами прикрывая рот. Как устраивала для него приемы, и вела его роскошный дом, и помогала покупать картины — у нее всегда был верный глаз на живопись — Эдварда Хоппера, Мэри Кассат. И все это время брак оставался лишь формальным. Как поначалу это ее радовало, приятно было владеть своим телом единолично. Но потом стала нервничать, раздражаться, чувствовать, что попала в западню. Думаешь, почему бы не продать себя, и действительно, ничего особенного — на день, на ночь, даже на неделю. Но на годы? Комфорт и материальное благополучие обесцениваются, когда этого добра у тебя вдоволь. Он, конечно, был гомосексуалистом — обычная вещь в этом тесном, замкнутом кругу, где в углах, как кумушки, шептались, сговариваясь, бледнолицые красавцы, — и это было ей более или менее известно с самого начала. Он, по крайней мере, старался это побороть, как и многие в те времена. Если проявление гомосексуальной любви, осуществление того, чего требует твое тело, считается преступным деянием, ты, конечно, постараешься перестроиться и обзавестись женой, а если из этого ничего не выходит, будешь тайно искать общества себе подобных, увлекаясь и распаляясь самой этой скрытностью. Можно ли на это сердиться? Через пять лет она попросила развода, и он со вздохом согласился.
— Пять лет без секса? — ужаснулся Уильям.
— Нет, конечно, — ответила она, но распространяться не стала, сказала только, что она, по возможности, никогда не сманивала чужих мужей. В Саванне вообще почти все светские браки были одной видимостью. На раутах всегда можно было наблюдать, как сбившиеся в кучку мужчины шепчутся, сладко улыбаются, назначают свидания, пока дамы ведут модный южный разговор — сплошное обаяние и переливчатый смех, и вы, милочка, то, и вы, душенька, се, — не вкладывая в эти речи никакого смысла.
В конце концов она уехала. Ждешь, ждешь, чтобы что-нибудь случилось, но потом убеждаешься, что надо не ждать, а действовать, иначе так никогда ничего и не случится.
— Вот откуда твой Утрилло, как я теперь понимаю, — сказал Уильям. — Раздел имущества при разводе.
Ей иногда думалось, что он вообще слишком много внимания уделяет этой картине, хотя можно себе представить, как людям с непривычки бывает не по себе при виде того, что на стене попусту висит капитал в добрых два миллиона. В “Золотой чаше” она сказала, что это репродукция. У них ни у кого нет ни знания, ни интереса, чтобы приглядеться, а если бы и вздумали приглядываться, сами бы не знали, что ищут.
Но что у него за таинственное занятие, которого она может не одобрить? Что-то такое, о чем нельзя рассказать, а надо видеть. Может быть, он служит в похоронном бюро? Наряжает и прихорашивает покойников? Другого ничего не приходит в голову. Не посоветоваться ли за ужином с доктором Бронстейном, вдруг он что-нибудь сообразит? Но чтобы с ним разговаривать, придется кричать, да и не расскажешь в двух словах, о чем речь, сразу же появится сестрица Доун. Напрасно она беспокоится: общение Фелисити с доктором Бронстейном ограничено его глухотой. Когда говорит он, Фелисити волей-неволей слушает. И этим он, похоже, вполне удовлетворен. Мог бы включить свою “слуховую машину”, как он это приспособление называет, она у него с виду дорогая и, наверно, неплохо работает, но он ее не включает. Его глухота — своего рода метафора жизни, он привык пользоваться окружающими женщинами как свидетелями того, что происходит вокруг, они для него не участницы происходящего, а замена слуха, как телевизионная реклама заменяет непосредственное наблюдение, когда в старости начинаешь плохо соображать и пользуешься как предлогом своей немощью, чтобы поступать по-своему, не слушая ничьих возражений. Если человек тебя не слышит, то и бесполезно ему что-нибудь втолковывать. Интересно, что за жизнь была у миссис Бронстейн, каково ей доставалось, с чем приходилось мириться? Можно ли себе представить, чтобы когда-нибудь она, Фелисити, оказалась в постели рядом со славным доктором? Нет, это невозможно. Ей нужен определенный мужчина, вот этот, Уильям Джонсон, и чем бы он ни занимался, на их отношениях это не может отразиться.
— Твои мысли витают где-то далеко, — сказал он. — Ты думаешь о другом мужчине, я чувствую.
"Род-Айленд блюз" отзывы
Отзывы читателей о книге "Род-Айленд блюз". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Род-Айленд блюз" друзьям в соцсетях.