Поэтому я помалкивала, хотя подчас сдержаться было очень трудно.

Ну хорошо, я последовала примеру отца и до начала войны вспоминала о своих английских родственниках не чаще раза в год, но теперь вокруг слышно было одно только — Англия, Англия, Англия, и пусть мы с Тимом решили, что не позволим войне повлиять на наши жизни, она тем не менее ворвалась в них!

Война забрала у меня Тима с той же основательностью, как если бы он был сражен пулей, она расстроила мою жизнь и раз и навсегда погубила мое счастье.

— Сердце мое разбито, — сообщила я маме.

Она вернулась из похода по магазинам, когда я еще стояла у окна. Должно быть, я являла собой жалкое зрелище, и хотя она вошла в комнату с приветливыми словами, но тут же остановилась и поставила корзинку на стол.

— Что с тобой, Мела, моя дорогая? — проговорила она. — В чем дело?

И тут безмолвие, охватившее меня с того мгновения, когда Тим сообщил мне, что больше не любит меня, наконец дало трещину. Я в голос зарыдала.

— Сердце мое разбито! — выдавила я. — Ой, мама-мама, я так несчастна!

Глава вторая

Я готова в любой миг проснуться и обнаружить, что все это неправда, что все это мне приснилось, что я дремлю в своей кровати под бело-розовым ситцевым одеялом и не ощущаю легкой тошноты и головокружения на последнем участке моего путешествия в Англию.

Легкое головокружение является следствием лишнего коктейля перед отправлением из Лиссабона.

— Будешь храбра, как викинг во хмелю, — пообещал мне провожатый.

Не то чтобы я нуждалась в этом коктейле; после того как я отправилась в путешествие из Нью-Йорка, мне не было страшно даже на минуту, однако за те немногие часы, что я провела в этом городе, мне стало вполне понятно, что в Лиссабоне делать больше нечего, кроме как пить. Большинству людей здесь просто нечем занять свое время.

Некоторым приходилось ожидать два или три месяца, чтобы получить место на отлетающем в Англию самолете или визу, разрешающую подняться на борт отплывающего в Америку судна. Другим, как мне намекнули, придется просидеть за выпивкой в Лиссабоне до тех пор, пока в кармане не останется даже пенни.

И никого не волнует то, что будет с этими людьми потом.

Вообще-то поначалу мне хотелось задержаться в этом городе подольше, однако было ужасно лестно знать, что для меня зарезервировано особое место на ближайшем отправляющемся в Англию самолете, отлетающем ровно через три часа после прибытия судна.

День выдался ветреным, и машину бросало то вверх, то вниз. Оставалось только надеяться, что воздушные волны не опустят нас на волны морские. Я неплохая морячка, и в самолете меня никогда не мутило, однако маршрут самого продолжительного из моих воздушных путешествий пролегал всего лишь от Монреаля до Торонто.

Но на самом-то деле для страха были все основания. Буквально в любой момент из облаков мог вынырнуть «мессершмитт» и расстрелять нас, однако я почему-то не могла проникнуться драматическим духом. Как не могла проникнуться им и на корабле — даже когда мы вошли в опасную зону и нам порекомендовали спать одетыми. Происходящее вокруг напоминало мне кино, и я не могла отнестись к нему серьезно.

К тому же жизнь шла своим привычным чередом. Ежедневные трапезы всегда накладывались друг на друга; мужчины обсуждали деловые вопросы как у себя в кабинете — оставалось только удивляться тому, зачем им понадобилось пускаться в морское плавание; a стюардесса все твердила: «Да не бойтесь вы этих субмарин, милочка…» — словно речь шла о каких-то москитах в каюте!

Когда я спросила о том, случались ли неприятности с другими рейсами, стюард засмеялся и подмигнул мне:

— А вот не скажу.

Так что я ела, спала, читала книги и журналы, которыми снабдил меня папа на тот случай, если я почувствую себя одиноко, событий не было никаких и было очень скучно.

События начались лишь по прибытии в Лиссабон. Здесь о дяде Эдварде говорили с интонацией, близкой к почтению. Я понимала, что он человек значительный, но, очевидно, в Лиссабоне, городе, предположительно нейтральном, министры британского кабинета и на самом деле обладали определенным весом.

С корабля на аэродром меня переправили как персону королевской крови, за багажом моим приглядели, вручили билет — за который, как мне сказали, заплатили в Англии, — и я почувствовала себя — как выразился бы Тим — важной шишкой!

Очень симпатичный молодой человек отвел меня на ланч, сказал, что ему поручено присматривать за мной. Что ж, его начальство не ошиблось. Он буквально бурлил рассказами о Лиссабоне и сплетнями о приезжавших сюда людях. Он рассмешил меня рассказами о светских дамах, приходивших в полное бешенство от того, что им не предоставляли льготных мест, и о том, что некий знаменитый драматург, работавший на одно из министерств, вовсе отказался лететь, если ему не позволят взять с собой камердинера. «Я не могу доверить глажку своих рубашек никому, кроме Джорджа», — все говорил он, так что в конечном итоге ему нашли еще одно льготное место!

Время шло, на мой взгляд, даже слишком быстро — и я не без сожаления услышала, что самолет пошел на посадку.

— Я непременно расскажу дяде Эдварду о том, как вы были любезны со мной, — проговорила я, и молодой человек просиял от удовольствия.

— Сопровождать вас, мисс Макдональд, было для меня большой честью, — отозвался он. — Более того, мечтаю, чтобы все дальнейшие полученные мной поручения оказались столь же приятными и радостными, как это.

Мне, безусловно, придется попросить дядю Эдварда рекомендовать его к повышению — если в этой службе существует подобная перспектива. Или, быть может, лучше, если ему повесят на грудь какую-нибудь медаль — второй или третьей степени.

— Интересно, а не изменился ли сам дядя Эдвард теперь, когда стал знаменитым? — спросила я у себя самой.

Прошло почти три года с тех пор, как я видела его в последний раз, и тогда он был членом парламента, на которого, как я помню, время от времени хмуро поглядывало правительство Чемберлена, поскольку он задавал неприятные вопросы, не вызывавшие ни у кого желания на них отвечать.

Дядя всегда считал мистера Черчилля человеком удивительным, даже в те дни, когда все вокруг считали его человеком конченым, которому никогда более не удастся занять видное место в правительстве. А мистер Черчилль стал премьер-министром и сделал дядю Эдварда министром пропаганды.

Я просто не могла поверить своим глазам, когда мама принесла мне его телеграмму. Вообще-то телеграмм было две; в одной он официально приглашал меня на должность своего секретаря, а во второй, направленной лично маме, сообщал: «Рад буду видеть при себе Мелу и, хотя мы в Англии сейчас скорее ломаем табуретки, чем чиним их, сделаю для нее все, что возможно».

Это была конечно же шутка, так как мама телеграфировала ему о том, что я страдаю от несчастной любви и она хотела бы, чтобы я уехала из Канады.

Конечно, с моей стороны было низко настолько тревожить ее; но когда я начала рассказывать ей о Тиме, то скоро сломалась и начала рыдать словно ребенок. Не слишком точная для меня аналогия, поскольку не помню, чтобы я много плакала в детстве.

Я всегда была очень счастлива — и очень испорчена, наверно. Я всегда получала то, что хотела. В этот раз впервые вышло не по-моему, и мне просто стыдно оттого, что я так раскисла, однако ничего не могу поделать с собой.

Я люблю Тима. И я хочу его все время, каждую минуту, даже теперь, отправляясь в Англию, чтобы забыть его, что делает положение еще хуже. Интересно, что подумает Тим, когда я расскажу ему об этом?

И тут я вспоминаю о том, что уже не буду иметь возможности рассказать ему что бы то ни было, после чего немедленно заливаюсь слезами.

Я стояла на верхней палубе нашего парохода, глядя на море — тусклое, серое, — и гадала, отчего до сих пор не бросилась в него. В конце концов: ради чего мне теперь жить?! Все естественные перспективы отныне закрыты для меня — муж, дети, своя семья — все то, чего я хотела и чего теперь никогда уже не получу.

И все же сама идея самоубийства кажется мне попросту смехотворной. Мне всегда чудилось нечто театральное и неестественное в газетной хронике, повествующей о любовных драмах или о людях, способных засунуть голову в духовку газовой плиты или выпрыгнуть из окна нью-йоркского Эмпайр-стейт-билдинг.

Я не стану делать ничего подобного, наверное, не потому, что не люблю Тима в достаточной мере; просто жить без него будет много труднее, чем умереть из любви к нему.

Я все думаю, что идеальным образом меня устроит свалившаяся на голову в Лондоне бомба. Меня постигнет героическая кончина, а Тим, узнав о ней, прольет слезу.

Все-таки досадно родиться и вырасти в двадцатом веке — или, точнее, в современной Канаде. Возможно, в других странах дела обстоят по-другому. В наших краях, если я постараюсь продержаться на плаву и тихо зачахну, симпатии не выразит никто.

Нетрудно красиво увядать в черном бархате и жемчугах, с букетиком фиалок в руке; но все дело в том, что тогда никто не будет стучать в мою дверь и спрашивать приглушенным голосом, можно ли войти, и вокруг меня не соберется кружок полных обожания подруг, проникшихся красотой моей печали. Они просто скажут: «О нет! Не пойдем к Меле — у нее всегда такая скука!»

К тому же я не из тех, кто способен зачахнуть. Уж и не знаю, сколько раз на этой неделе я смотрела на себя в зеркало и пыталась понять, что в этой Одри Герман есть такого, чего нет у меня. Я всегда полагала, что в целом смотрюсь достаточно неплохо. Впрочем, люди замечают свои собственные слабые места точнее, чем это делают посторонние.

Незнакомые женщины, случалось, бросались к маме со словами, что такой красивой девочки не видели никогда в жизни, и хотя я не позволяла себе быть надменной гордячкой, но оказалась бы сущей дурой, если бы не понимала, что обладаю некоторыми преимуществами перед своими подругами.