Однако этой мечте теперь не суждено осуществиться, и я уже не знаю, что будет со мной.

Должно быть, мечты мои начали рассыпаться осколками с того самого дня, когда Тим сообщил мне, что собирается послужить в ВВС. Весь тот месяц он был каким-то беспокойным. В газетах печатали бесконечные отчеты о ходе Битвы за Британию[1].

По радио сообщали: сбито 115 нацистских самолетов… уничтожено 185 немецких аэропланов… Лондон охвачен огнем… бомбы сеют смерть… женщины и дети сгорают заживо…

Люди, подобные моей маме, ужасно переживали и спрашивали друг у друга: «Неужели это нельзя прекратить?» — а я удивлялась тому, откуда берется у них подобная острота чувств. Конечно, мне было ужасно жаль, что эти немцы побеждают, но почему-то происходящее не представлялось мне реальным.

Я просто не верю в то, чтобы мы здесь, в Канаде, ощутили какую-нибудь разницу, если бы Гитлер завоевал Англию. Во всяком случае, у нас не первый год поговаривают о том, что столицу империи следовало бы перенести на территорию Канады.

Люди уже обращались в правительство с просьбой пригласить к нам на постоянное жительство королевское семейство. И если что-то могло пробудить во мне бурные пробританские чувства, так это улыбка королевы.

Я видела ее, когда королевская чета посещала Канаду. Ей представили папу, и он потом сказал, что день этот стал самым важным в его жизни. Он действительно так считал.

Увидев ее, я поздравила себя и сказала:

— Я тоже шотландка, причем шотландка с обеих сторон.

Что является истинной правдой, так как мамины предки с восемнадцатого века были землевладельцами в Сазерленде, что же касается папы — Макдональдов в Шотландии и по сей день хоть пруд пруди.

Мне всегда было жаль, что Тим так и не увидел короля с королевой. В то время он находился в Штатах и приехать никак не мог. Возможно, если бы он их увидел, то скорее вступил бы в армию; поскольку именно личная встреча с королевой заставила меня воспылать желанием сражаться за Англию, в то время как битва за Британию меня не взволновала.

Однако если во мне ход битвы пробуждал, так сказать, только интерес, но не эмоции, многие люди восприняли войну совсем по-другому, и Тим принадлежал к их числу.

— Мне нужно идти в армию, Мела, — сказал он, сказал с отчаянием, словно бы кто-то заставлял его это делать против собственной воли.

— Но почему? — спросила я. — Именно сейчас? Мы же все уже обговорили. И ты решил не записываться в добровольцы. Если бы речь шла о призыве, кто бы спорил. Но сейчас, вдруг, безо всякой причины…

— Причина как раз есть, ты ошибаешься, — возразил Тим, — но я не могу изложить ее словами. Когда наши парни в воздухе встречают этих дьяволов и побеждают, не имея достаточно самолетов, при нехватке амуниции! Да, они справляются со своим делом, но нуждаются в помощи, и я намерен им ее предоставить.

Я понимала, что спорить с Тимом бессмысленно. Он уже принял решение и его не переубедишь. Нет нужды говорить, что энтузиазма по поводу его решения я не испытывала. Кроме того, меня озадачивало, почему вдруг за одну ночь он решил целиком изменить свою, нет, обе наши жизни.

Дюнкерк[2] не заставил его сорваться с места и немедленно отправиться в Англию, чтобы защищать ее от вторжения. Я не могла понять, почему эта воздушная баталия, еще не казавшаяся решающей, так его взволновала.

Но дело обстояло именно так — и мне оставалось только терпеть. И все же я почувствовала себя задетой. Мне-то уже казалось, что для Тима я значу куда больше, чем далекий остров по другую сторону Атлантического океана, однако, по всей видимости, Тим думал иначе.

Удивило меня и то, как отреагировали на подобную перспективу папа и мама. Я еще понимаю овладевший мамой припадок сентиментальности, дескать, насколько она счастлива и горда, — на мой взгляд, в отношении Англии она всегда пребывала в каком-то щенячьем восторге, — но со стороны папы я рассчитывала на более здравый подход.

Однако он сказал «молодец» и протянул Тиму руку, и в словах его промелькнула знакомая нотка, указывающая на то, что он чрезвычайно доволен.

Все они обращались со мной подчеркнуто холодно, как если бы я совершила нечто достойное осуждения. И когда я попыталась сказать, что не понимаю решения Тима, они заявили, что это-де потому, что он уезжает, и что мне нужно расстаться с собственным эгоизмом и со всей отвагой пожелать ему счастливого пути!

И никто не пожелал заметить, что если мне лично — как эгоистке — не хотелось с ним расставаться, то по-настоящему озадачивала меня именно причина, заставившая его сорваться с места.

Бесполезно было даже заговаривать на эту тему с подругами. Их мужья и ухажеры вступили в армию в самом начале войны. Мне было понятно, что они в известной мере даже презирали Тима, но что с того!

Мы были счастливы вдвоем, и многие его американские друзья считали, что он поступает очень разумно, оставаясь на своей работе вместо того, чтобы взять флаг в руки, раз уж по ту сторону океана затеяли войну.

— У вашего парня есть здравый смысл, — сказал мне один из них. — Знаем, как это было в прошлый раз… Вы слишком молоды, чтобы помнить, но когда солдат минувшей войны отпустили домой, что они увидели дома? Что их делом занимается кто-то другой! И позвольте сказать, в том, чтобы быть героем на голодное брюхо, особой радости нет.

Но по здравом размышлении или наоборот Тим отправился в Виннипег учиться на летчика, а я впервые в своей жизни узнала, что такое одиночество.

Тим постоянно был рядом со мной, с тех пор как я стала взрослой. Конечно, после того как я окончила школу, рядом со мной возникали и другие мужчины, волновавшие меня и ухаживавшие за мной.

Некоторые даже хотели жениться на мне, однако ближе Тима у меня никого не было.

Наверное, я любила его с того самого дня, когда он вывалил меня из санок в огромный сугроб. Скоро стало ясно, что и в жизни Тима нет другой девушки, хотя он сам ничего такого и не говорил.

Мы были влюблены, и нам было хорошо.

Однажды вечером, когда мы возвращались с вечеринки, Тим остановил машину. Ночь выдалась лунной, и звезды над головой казались столь же яркими, как и городские огни. Отбросив сигарету, Тим повернулся ко мне; он ничего не говорил и только посмотрел на меня, но сердце мое замерло в груди, и я почувствовала, что не могу вздохнуть.

Руки Тима легли мне на плечи, и губы его прикоснулись к моим; тут я поняла, что счастье — это боль, однако боль настолько чудесная, что боишься даже шевельнуться, чтобы не потерять ни крохи восторга…

Но ничего и не потерялось. Во всяком случае, если говорить обо мне. Все вокруг становилось все более и более чудесным — до того самого дня, как Тим объявил, что обязан отправиться на фронт и сражаться за Англию.

Факт этот, бесспорно, усугубил мое скептическое отношение к этой стране, но мне тем не менее приходилось сохранять хорошую мину в отношении его отъезда, и я развлекала себя тем, что, быть может, он окажется никудышным летчиком и его выставят из армии.

Когда Тим написал, что получил отпуск и едет, чтобы повидаться со мной, я буквально вспорхнула. Так или иначе, я провела три весьма скверных месяца — после отъезда Тима заниматься мне было нечем.

Наверное, мне следовало сделать усилие и заняться работой в Красном Кресте или помогать эвакуированным, но я не видела необходимости в этом. Если мне захочется поработать, в университете Макгилла для меня сразу же найдут подходящее дело.

Мне совсем нетрудно перевести немецкую научную работу на французский язык и наоборот. Мне уже пришлось перевести пару-другую книг, и все хорошо отзывались о моем переводе, поэтому я могу с полным основанием думать, что в любой момент могу заработать.

Тим всегда говорил, что он может обеспечить нашу жизнь и не хочет, чтобы его жена работала, а раз так говорил Тим — то зачем же мне беспокоиться о постоянной работе?

Мать считала, что у меня необычайные способности к языкам.

— Ты прямо как твоя бабушка, — говорила она. — Блестящая была женщина. Она объездила весь мир и умела говорить по крайней мере на шести языках, как на своем родном. Забавно, что таланты передаются через поколение. Я и с французским-то никогда не справлялась, а уж за другие языки и вовсе не бралась.

Но я не хотела, чтобы меня сравнивали с какой-то бабушкой, которой не хватило материнских чувств даже на то, чтобы хоть раз повидаться со своей дочерью, после того как она убежала со своим любимым.

Мама пыталась оправдать бабушку, она говорила мне, что во времена королевы Виктории и даже после нее жены никогда не оспаривали решений своих мужей, однако посчитать подобный аргумент веским я не могла. Если моя бабка действительно любила дочь, то что же мешало ей отправлять в Канаду хотя бы по письму в год?

— Как, по-твоему, есть что-то здравое в этой наследственной теории нашей мамы? — спросила я как-то у папочки.

— Не удивлюсь, — ответил он, — мать твоей матушки была отличной женщиной.

— Но тебе следовало бы ненавидеть ее за то, как она с вами обошлась, — возразила я.

Папа расхохотался.

— С чего бы вдруг? — спросил он. — В конце концов, она родила единственное на всей земле создание, которое было нужно мне более всех прочих. И я благодарен ей за это. К тому же, моя дорогая Мела, победитель должен быть милостив к побежденным.

Я фыркнула. Ну ладно, папа преисполнился философическим настроением, но я не могла согласиться с ним. Досадно было также не иметь возможности прихвастнуть в школе своей выдающейся родней.

Все девочки, a кстати и мальчики, хвастают друг перед другом, и в моей школе училась одна нахальная девица, утверждавшая, что по прямой линии происходит от Людовика Четырнадцатого.

Меня так и распирало желание сказать, что предки мои находились в родстве с Марией Стюарт — королевой Шотландии, как говорила моя мама, и портрет королевы висел в замке моей бабушки. Но я не могла этого сделать, не признав, что мама изгнана из семьи за брак с «дровосеком».