Она ярко вспыхнула от стыда и оскорбления; ей казалось, что теперь она ни за что этого не сделает. Но какой-то другой, внутренний голос неутомимо подсказывал ей:

– Нет, побежишь! Отчего же тебе и не бежать, ты не видела еще полного унижения женщины! Что же, попробуй! Может быть, и понравится, может быть, ты и тогда сумеешь лгать себе и уверять себя, что это счастье, а не позор!..

Взволнованными шагами она ходила по комнате с заснувшим на ее руках ребенком, и ее пылающее лицо дрожало от тех оскорблений, которыми она беспощадно бичевала себя, точно находя в них какое-то болезненное, мучительное наслаждение. Руки ее затекли и ныли от усталости, и эта ноющая ломота отзывалась тупою болью во всем ее левом боку. Она вдруг бессознательно заметила эту боль и, взглянув на ребенка, убедилась, что он крепко спит. Тогда, как бы отрешившись на мгновение от своей душевной борьбы, она подошла к своей кровати и осторожно опустила на нее ребенка, обложив его со всех сторон, привычным машинальным движением, подушками, чтобы он не упал. И только тут она почувствовала, как страшно устала. Руки ее посинели и затекли от утомления, ноги дрожали и подгибались в коленях.

Она подошла к маленькому столику с графином, и, налив себе дрожащею от волнения рукой стакан воды, выпила его большими глотками, и хотела уже опуститься в свое большое кресло возле машинки, но, проходя мимо нее, задела и уронила нечаянно белое Колино платье. Она наклонилась, чтобы поднять его. Оно упало под самую машинку, и ей было неудобно достать его рукой. Тогда, перегнувшись всем телом на левый бок, она протянула руку к тому месту, где оно лежало, и уже дотянулась до него, как вдруг в ее груди что-то дрогнуло, страшная судорожная боль словно скомкала и сжала все ее сердце. Марья Сергеевна с глухим стоном судорожно вцепилась в свою грудь и бессильно рухнула на пол…

XVI

Наташа, не слушая и не понимая ничего, что ей говорила едва поспевавшая за ней няня, почти бежала по улице, не догадываясь даже взять извозчика, чтобы быстрее доехать. Она видела в конце улицы только этот большой, серовато-желтый каменный дом, так уже знакомый ей теперь, и не спускала с него испуганных глаз, точно хотела сквозь его стены увидеть то ужасное, что ожидало ее в нем. Из всего, что ей говорила, плача и путаясь, бежавшая за ней нянька, она поняла только первые слова: «С маменькой несчастье», и дальше уже не слушала ничего, потому что после этих слов все другое казалось ей неважным и ничтожным.

Поспешно, задыхаясь, взбежала она на третий этаж.

На площадке лестницы ее уже дожидалась заплаканная Марфуша, новая горничная, поступившая на место Фени.

– Матушка, барышня… – проговорила она, и, закрыв лицо передником, вдруг громко заплакала.

Наташа, не глядя на нее, бросилась в отворенную дверь квартиры и, торопливо скидывая с себя шубу и шляпу, не останавливаясь, пробежала прямо в комнату Марьи Сергеевны.

На пороге она остановилась на мгновенье, тревожно оглядев всю комнату и сразу найдя глазами то, что искала, бросилась к кушетке, на которой, вытянувшись во весь рост, лежало закрытое одеялом тело Марьи Сергеевны.

– Мама… Мама… – заговорила испуганным и сдавленным голосом Наташа, и, быстро откинув с ее груди мешавшее одеяло, она опустилась на колени перед кушеткой и схватила дрожащими руками холодные руки матери.

– Мама… – повторяла она, тряся ее за руки и впиваясь полными ужаса глазами в лицо Марьи Сергеевны, на которое уже ложились мертвые восковые тени.

– Мама… Что ты… Что с тобой… Мамочка, милая…

И, склонясь над ней, она целовала ее руки, лицо и приподнимала ее голову, заглядывая в закрытые глаза.

Силой того ужаса, который инстинктивно охватил ее, она бессознательно догадывалась, что с Марьей Сергеевной случилось то страшное и окончательное, помочь чему уже нельзя, но поверить этому она не хотела и не могла и с негодованием заглушала в себе эту мысль.

Не выпуская рук Марьи Сергеевны из своих, она старалась совсем приподнять ее, как бы желая насильно заставить ее этим встать и ожить. Но, видя, что и руки, и голова ее сейчас же снова падают, как только она перестает поддерживать их, она терялась и испуганно оглядывалась по сторонам, как бы ища в чем-то и какой-то помощи.

– Господи! – закричала она вдруг громко. – Да дайте же воды! Марфуша, там есть спирт… Нашатырный… В пузырьке, на этажерке… Да дайте же скорее, ради Бога!.. Мамочка, милая, сейчас, сейчас…

И, как бы утешая и успокаивая мать, она поспешно расстегивала лиф ее платья дрожащими непослушными пальцами. Руки у нее самой были так холодны, что она почти не чувствовала мертвенного холода матери.

– Барышня, милая, да на что же теперь спирт? – заговорила, плача, Марфуша. – Все равно не поможет…

И она заплакала еще сильнее.

Обе они с нянькой пугливо стояли в дверях спальни, прижимаясь одна к другой, и, всхлипывая и плача, заглядывали в лица покойницы и Наташи, но подойти ближе, видимо, не решались.

Когда Марфуша сказала, что спирт все равно не поможет, Наташа быстро подняла голову и оглядела ее глазами, полными негодования и отчаяния.

Марфуша вслух сказала то, о чем Наташа только догадывалась с мучительным ужасом, но во что всеми силами души не хотела верить.

– Как не поможет, как не поможет?!.. – страстно вскрикнула она. – Разве ты понимаешь, разве ты доктор?! Боже мой, Боже мой, няня, голубушка, милая, да достань же доктора, позови… Скажи, скорее… Очень нужно…

И, поднявшись с колен, она подбежала к няньке и начала обнимать и целовать ее со страстною нежностью.

– Да я, матушка, мигом! Будьте спокойны, доктор-то в нашем же доме и живет. Сейчас, барышня-матушка, сейчас, родная. Мигом слетаю, не тревожьтесь, Бог даст, Господь милостив будет!

И, накинув на голову платок, старуха торопливо выбежала на лестницу.

Марфуша молча постояла еще несколько минут на пороге комнаты, тревожно и пугливо оглядываясь по сторонам, точно боясь каждую минуту видеть что-то страшное, но, заметив, что барышня не глядит на нее, тихонько вышла и, осторожными шагами прокравшись через гостиную, бросилась бегом на лестницу.

Наташа даже не заметила, что осталась одна. Она молча опустилась на край кушетки в ногах матери, и, снова взяв ее руки в свои, начала растирать и согревать их своим горячим дыханием. Но руки не согревались и уже начали коченеть тем особенным холодом, который присущ только мертвому телу. По осунувшимся и слегка уже заострившимся чертам Марьи Сергеевны разливалась восковая желтизна и торжественное спокойствие мертвого лица. Наташа не спускала глаз с этого лица, старательно ища в нем надежды и жизни; но чем больше вглядывалась она в него, тем меньше оставалось в ней этой надежды…

И она уныло выпустила мертвую руку и молча, с каким-то странным удивлением глядела, как бессильно упала она на кушетку…

XVII

Благодаря няньке Наташа была избавлена от личного участия в тяжелых для нее приготовлениях к похоронам. Старуха живо вошла в свою роль, которая, по-видимому, ей очень даже нравилась, и деятельно взялась за все приготовления.

Наташа вошла в свою комнату и тяжело опустилась на стул. Странное оцепенение охватило ее. Она как бы не чувствовала ни горя, ни тоски, ни даже жалости: в душе ее царили пустота и темнота. К этой погасшей жизни она привыкла со дня своего рождения, с того момента, когда стала помнить и осознавать себя. И чем яснее становилось в ней сознание своего существования, тем нераздельнее сливалось оно с существованием матери и отца. Из всех миллионов людей, живущих на земле, ни одно существо не казалось ей столь важным и необходимым для мира, как именно эти два, бывшие необходимыми и важными для нее самой.

До сих пор она никогда еще не видела смерть так близко и ясно. Теперь же она явилась ей в лице родной матери и потому делалась еще ужаснее и непонятнее. Наташа припоминала мертвое лицо матери, как бы силясь мысленно прочесть в нем ту страшную загадку, которую ее ум был не в силах постигнуть.

«Умерла… – машинально повторила она про себя, – ее нет уже… И уже никогда не будет больше… Старая няня, бывало, говорила: умрет – к Богу пойдет…»

Но Бог, которому она привыкла молиться, незримое присутствие которого она, бывало, чувствовала в церкви, о котором никогда не думала, но который всегда был так близок, так прост и понятен ее душе, теперь, в эти минуты, когда она, захваченная впечатлением смерти, силилась постигнуть Его, не приходил к ней на помощь…

И она с удивлением оглядывала знакомые стены, как бы не понимая, почему все осталось таким же, как было и раньше? Почему не переменилось ничего, когда переменилось столь многое? Все стояло на своем месте, даже вот этот стакан с недопитым чаем… Да, когда она утром, перед уходом в гимназию, пила этот чай, думала ли она, что «это» случится? И вчера, и все эти дни приходила ли ей в голову, хоть на мгновение, такая мысль? И вот это случилось, вдруг, сразу, когда никто этого не ожидал, и мама, быть может, тоже – даже меньше, чем когда-нибудь. Наташа вспомнила вдруг, что даже не знает, как это случилось. Нянька что-то говорила: услышала, будто упало что, вбежала, а барыня-то лежит на полу, вся как-то изогнувшись, головой как раз к машинке, и руки в стороне, под креслом, в платье вцепились… Значит, даже возле никого не было, ничего даже не сказала?..

И каждый раз, когда она вспоминала, что в ту минуту никого не было при ней, что она умерла совсем одна, Наташе становилось мучительно больно и горько.

Точно специально все бросили! И она сама… Ее спрашивали на экзамене одну из первых, и если бы она хотела, то давно уже могла бы уйти. Быть может, если бы она вернулась, она бы еще успела застать ее в живых, быть может, тогда бы даже и не случилось этого…

И мысль, что она могла прийти и не пришла, мучила и терзала ее, точно страшный, тяжелый грех. Периодически на нее словно нападал столбняк, и она сидела, широко открыв глаза и бессознательно глядя в одну точку. Но как только до нее долетали пониженные голоса и какой-нибудь стук из той комнаты, где явившиеся вдруг откуда-то на помощь няне и Марфуше женщины «убирали» Марью Сергеевну, Наташа вздрагивала и снова все вспоминала. И снова мысли ее настойчиво возвращались к тому, что она могла прийти – и не пришла… Порой ее охватывало страстное желание узнать все, до малейших подробностей, как это случилось, что мама делала в ту минуту, о чем думала… И вспоминала, что узнать это нельзя уже никогда и ни от кого.