– Нет, мама, я сама, сама!

Девочка хочет соскользнуть с рук матери, вырываясь от нее, но Марья Сергеевна крепко держит ее и с торжеством вносит в столовую.

– Вот вам, папа, ваша буйная дочка! – говорит она, смеясь счастливыми глазами, и опускает дочку на колени к мужу.

Наташа быстро соскакивает. Ей ужасно совестно, она вся покраснела и готова даже расплакаться, хотя в то же время ей и смешно, и она сама не знает – плакать ей или смеяться.

– Ну, садись, садись, девчурка! – говорит Павел Петрович, придвигая ей стул. Наташа вдруг стихает и принимает солидный вид взрослой барышни. Она степенно снимает салфетку с тарелки и с серьезным видом начинает откусывать маленькими кусочками нижнюю корочку хлеба, «как папа».

Ей уже скоро шесть лет и потому в спокойные минуты она искренне считает себя «большою девочкой».

Ей это очень нравится, и когда ее спрашивают, сколько ей лет, она со строгою важностью объявляет:

– О, я уже большая, мне седьмой год.

Она ни за что не скажет «мне шесть», а непременно «седьмой»; это как-то важнее, и потому ей нельзя нанести большего оскорбления, чем взять ее на руки, «точно маленькую».

– Ну, что поделывала сегодня, девчурка? – начинает расспрашивать ее отец.

Отца она немножко дичится; в душе они очень любят друг друга, но говорить между собою не умеют.

Павел Петрович несколько раз принимался говорить с ней, «подделываясь под ее тон», даже не раз принимал участие в ее играх; только из этого ничего не выходило: девочка отвечала неохотно и смущенно, а к его играм относилась с каким-то недоверием.

– Отчего же ты не хочешь играть с папой? – спрашивала, бывало, Марья Сергеевна.

– Да я, мамочка, не умею.

– Как же это так, не умеешь? Ведь со мной же умеешь, и с няней умеешь, и даже одна…

– Так ведь то, мамочка, в самом деле…

– То есть как это, в самом деле? – недоумевает слегка Марья Сергеевна.

– Ну, да, когда я с тобой играю, или с няней, или одна… ну, как это?.. Я не знаю…

Девочка краснеет и запинается с виноватым и смущенным лицом, не умея подыскать точного слова.

– Тогда мы по-настоящему играем…

– А с папой разве не по-настоящему?

Наташа чуть не плачет, она не умеет выразить ясно эту тонкую разницу.

Отец серьезен, всегда занят и на вид немного холоден. Наташа привыкла видеть его всегда за бумагами и слышать: «Наташа, тише, не шуми, папа занимается!» И потому видеть его играющим ей как-то странно и смешно. Она улыбается, когда он начинает бегать и прыгать вокруг стола и представлять медведя, чтобы позабавить ее, но улыбается так, как улыбаются взрослые на игры детей. Взрослые знают, что дети «только играют», то есть проделывают все это нарочно, а Наташа знает, что отец именно тем и портит игру, что «нарочно играет». Она чувствует, что эта игра не увлекает его, как увлекается она сама своими играми, и это невольно расхолаживает ее.

Ей даже делается почему-то совестно, тогда как с матерью она возится целыми часами, бегает, кувыркается, визжит, и всею душой входит в игру.

После обеда Павел Петрович, поцеловав жену и дочь, уходит к себе в кабинет заниматься.

Наташа бежит вместе с матерью в комнату Марьи Сергеевны. Эту комнатку они обе очень любят. Она такая вся хорошенькая, уютная, мягкая… Марья Сергеевна садится за какое-нибудь вышивание перед рабочим столиком на маленький диван. Лампа с белым колпаком обливает ярким светом только доску стола да пестрые узоры на канве в белых, с голубыми жилками, руках Марьи Сергеевны. Остальная комната тонет в мягком полусвете.

Наташа притащит на этот диванчик все свои книги и любимых кукол. Ей хочется, чтобы все были вместе, и она, плутовато косясь на мать, забирается за ее спину в самый уголок дивана с ногами, чтобы не так страшно было. Тут ей так хорошо, тепло, уютно, и, грызя свои леденцы и яблоки, она вполне счастлива своим детским нетребовательным счастьем.

Котенок Васька также вдруг откуда-то появляется и всегда вспрыгнет на диван так тихо и неожиданно, что Марья Сергеевна и Наташа невольно вскрикнут; высоко подняв свой пушистый хвост, он начинает ласкаться к ним, громко мурлыча и назойливо подставляя свою полосатую мордочку с розовым носом прямо к их лицам.

– Пусти, Васютка, – говорит Марья Сергеевна, а Наташа тихо смеется и щекочет ему за ухом.

Васютка, выбрав себе, по-видимому, уютное местечко, укладывается, наконец, свернувшись клубочком, и лениво прищуривая на огонь глаза, продолжает блаженно мурлыкать. Он каждый раз норовит присоседиться где-нибудь на плече или на коленях Наташи.

– Ах мама! – вскрикивает, как будто с недовольным видом, Наташа. – Он опять ко мне на шею забрался!

– Ну, сгони его! – говорит Марья Сергеевна.

Но Наташе, в сущности, это очень нравится, она не хочет сгонять его. Он такой теплый и так смешно мурлычет у нее под самым ухом.

– Ну, уж пускай его! – снисходительно разрешает она.

– Ну, а чего же ты утром боялась его? – вспоминает Марья Сергеевна.

– Да он утром, мамочка, тигр был, страшный такой.

– Ах ты, девчурка глупая! – смеется мать.

Наташа заваливается совсем за спину матери; из-за рук Марьи Сергеевны видно только с одной стороны беспокойные ножки, а с другой смеющееся плутоватое личико девочки.

– Ну, мамочка, рассказывай что-нибудь! – уговаривает она мать просящим тоненьким голоском.

– Что же тебе рассказать?

– Что-нибудь, мамочка, милая, ну, пожалуйста… Ну, хоть старое что-нибудь.

Наташа страстно любит эти вечерние рассказы матери.

Марья Сергеевна, начавшая со сказок, перешла мало-помалу в своих рассказах к живым людям, к биографиям своих бабушек, тетушек, сестер и к воспоминаниям собственного детства. Ей самой нравится перебирать эти давние странички своей жизни. От них веет чем-то таким далеким, почти позабытым и наполовину уже исчезнувшим, но все-таки милым и интересным для нее: особенно годы первой молодости вспоминаются всегда такими свежими, отрадными, счастливыми, хотя в то время они, быть может, совсем и не были так счастливы и отрадны.

Чем больше рассказывает Марья Сергеевна, тем и вспоминается все больше, все яснее. Кажется, вся жизнь, шаг за шагом, картинка за картинкой, бежит перед нею и вновь переживается ею.

Наташа слушает с потемневшими из-за расширившихся зрачков глазами, с ярко разгоревшимся лицом. Ее воображение страшно работает, люди и картины плывут перед ней совсем ясными, живыми. Иногда она прерывает каким-нибудь вопросом.

– А тетя Лиза с вами тогда жила?

– Тети Лизы тогда еще совсем не было!

Наташа поражается.

– Совсем не было? – протяжно удивляется она. – А где же она была?

– Она еще не родилась в то время.

Наташа несколько мгновений молча смотрит на мать, точно о чем-то думает.

– А дядя Петя был?

– Петя был; он уже учился тогда в гимназии и только на лето приезжал к нам. Такой кургузый был, краснощекий и перед нами, девочками, ужасно важничал своим мундиром! А раз он нашалил что-то и с него в наказание сняли мундир, и он целую неделю ходил в курточке и панталонах. То-то уж мы над ним смеялись – за все его важничанье ему отплатили.

Наташа задумчиво смотрит куда-то вдаль.

– Как странно, – тихо говорит она, – дядя Петя, и вдруг в курточке, тети Лизы совсем не было, а теперь есть… Тебя, мама, сначала тоже не было?

– Конечно, мой ангел.

– И папы? И бабушки?

– И папы, и бабушки…

– А было когда-нибудь, что совсем, совсем никого не было?

– Да, девочка, сначала и земли не было, и людей не было, Бог потом все сотворил; вот будешь учиться, все узнаешь.

– Где же все это, мамочка, было?

Часто Наташа задает такие вопросы, на которые Марья Сергеевна не всегда находит ответы.

– Ну, слушай дальше!

Но у Наташи уже образовался свой ход мысли, и вопросы интересуют ее теперь больше рассказов о тете и бабушке.

– Ну, а вот дедушка был, а теперь его нет! – восклицает она, по-видимому, все еще занятая своими мыслями.

– Дедушка умер и пошел к Богу!

– К Богу, это на небо, значит?

– На небо.

– Мама, как же говорят: Бог далеко и высоко; ведь он же на небе, а ведь небо видно, а если что далеко, так нельзя видеть. Как же это?

– Бог везде, милая, и на небе, и на земле. Не прерывай же меня, если хочешь слушать.

– Ну, хорошо, хорошо, не буду, рассказывай, мамочка, дальше.

Но через минуту она опять прерывает мать.

– Мама, на небе никогда никто не был?

– Никто.

– И никак нельзя попасть?

– При жизни нельзя, а после смерти все, кто праведно жили, там будут.

– Там, мамочка, верно, очень хорошо. Ты, мамочка, не знаешь, как там? – задумчиво моргая глазами, говорит она.

– Этого никто, дитя мое, не знает.

– Ну, хоть немножечко не знаешь ли?

– Да слушай же, Наташа, а то я перестану.

– Нет, нет, мамочка, я не буду больше, ни одного словечка не буду.

Марья Сергеевна опять начинает прерванный рассказ, Наташа мало-помалу входит в него и снова интересуется бабушками и тетушками, но вдруг она начинает хохотать.

– Чего ты? – удивляется Марья Сергеевна.

Но Наташа заливается раскатистым хохотом и даже не может говорить.

– Я, мамочка, все думала, какая это бабушка маленькая была, и вдруг она показалась мне!.. Смешная, смешная такая, лицо старое, как теперь, и очки также, а платьице коротенькое, и сама маленькая, и панталончики…

Марья Сергеевна невольно улыбается: бабушка в таком виде кажется и ей ужасно смешною…

– И вдруг, мамочка, ее мама на нее рассердится и велит ее высечь!

И Наташе так живо представляется картина, как секут бабушку, что она начинает даже захлебываться от хохота. Марье Сергеевне и самой смешно, но она старается внушить дочери, что над старшими смеяться грешно.

– Как нехорошо, Наташа! – говорит она, стараясь сказать строгим голосом. – Я рассержусь на тебя.