Павел Петрович увел дочь в ее комнату и помог ей успокоиться. Наташа тихо всхлипывала, прижимаясь горячими губами к его рукам, и изредка поднимала на него глаза. Марья Сергеевна растерянно стояла в стороне от мужа.

Ее дочь уходила вместе с нею, но в сердце этой дочери не нашлось для нее ни одного ласкового взгляда, ни одного теплого слова, и мать ревниво следила за ласками дочери к отцу, точно мысленно считала их.

В эту минуту ей показалось, что она больше бы хотела быть на месте мужа, и только сознание, что эти ласки временные и последние, что потом Наташа уже всецело будет принадлежать ей одной, слегка успокаивало и утешало ее.

Она хотела бы сейчас же броситься к дочери, обнять ее, прижать к своей груди и целовать ее всю, как целовала, бывало, маленькую, за то, что Наташа выбрала ее и оставалась с нею, но что-то удерживало Марью Сергеевну, словно ласки ее и благодарность казались ей неуместными.

Но все-таки она сделала робкую, неуверенную попытку и, подойдя к дочери ближе, хотела взять ее за руки, но Наташа, заметив ее, опять зарыдала сильнее.

Павел Петрович, искоса взглянув на жену, встал и проговорил тихо, чтобы Наташа не расслышала его:

– Ее лучше оставить одну, она скоро успокоится, не говорите с ней…

Он чувствовал в дочери свою натуру и знал по себе, что самое лучшее в тяжелые минуты – быть одному. Он еще раз обнял плачущую дочь, заботливо перекрестил ее, поцеловал и, сказав: «Ложись спать, деточка, и успокойся, все устроится…» вышел из комнаты вместе с женой.

Для того чтобы выйти в другие комнаты, ему необходимо было пройти через спальню и будуар жены, и это было ему тяжело. Марья Сергеевна поняла его чувство и тихо шла за ним с виноватым и смущенным выражением на лице.

Он хотел пройти скорее, не останавливаясь ни на мгновение. Тут все напоминало ему былое; ему хотелось бы закрыть глаза, чтобы не видеть ничего, вызывавшего в его душе столько воспоминаний, а между тем что-то почти невольно заставляло его бросать торопливые и быстрые взгляды на окружающие его, так хорошо знакомые ему предметы. Он успел уже подойти к двери и раскрыть ее голубую шелковую портьеру, как Марья Сергеевна вдруг тихо окликнула его:

– Павел Петрович!..

Он быстро обернулся к ней и окинул ее удивленным и вопрошающим взглядом.

Марья Сергеевна сознавала, что этот человек был с ней гораздо великодушнее, нежели она ожидала, нежели она могла ожидать… Четырнадцать лет жизни с ним промелькнули в ее памяти… Спокойные, безмятежные и даже счастливые…

И в эту последнюю минуту ей невольно хотелось сказать ему… Что именно, она и сама не знала, но что-то теплое, хорошее, задушевное… Сказать, как сильно благодарна она ему и за прошлое, и за последнюю его жертву… Но то, что в душе ее чувствовалось так просто, она не умела выразить словами… Всякое слово казалось ей пошло, неуместно и совсем не выражало того, что она чувствовала… И она замолчала, глядя куда-то в пространство, мимо лица мужа, точно боясь встретиться с ним глазами.

Павел Петрович повторил нерасслышанный ею вопрос:

– Что вам угодно?

– Нет, нет, ничего!

Она смущенно сознавала, что не сумеет передать ему словами то, что думала, что так хотела бы сказать ему.

– Я хотела… Хотела… Поблагодарить вас за все, за все… – быстро и как-то по-детски начала она, все избегая его взгляда. – Это так трудно выразить… Я не знаю… Но, – она вдруг быстро подошла к нему и, взяв его за руку, крепко сжала ее, – я знаю, что никогда не буду уже так счастлива… так спокойна, как была с вами… Вы хороший… хороший человек…

Павел Петрович тихо отвел ее руку от своей; он не хотел ни ее благодарности, ни сожаления, ни сочувствия и, главное, не хотел ни на одну секунду поддаться слабости. Ее задушевный голос, теплое прикосновение ее маленькой, когда-то так любимой руки невольно трогали его… Пока она говорила, он сухо и молча глядел на нее своими холодными глазами, в которых не видно было ни горя, ни любви, ни страдания… Глядел и не видел ее.

Вот голубой фонарик, который он привез ей лет шесть тому назад на Пасху; вот маленький диванчик, на котором он, бывало, так любил отдохнуть у нее после рабочего дня; вот резная жардиньерка, они вместе покупали ее…

– Все уже кончено, – холодно заговорил он, – и бесполезно поднимать снова слишком тяжелые разговоры… Ни вам, ни мне не будет от этого легче… Помните одно – я требую развода. Вы должны выйти замуж… для дочери… Иначе ей нельзя будет оставаться у вас… Если он любит вас, – Павел Петрович горько усмехнулся, – то, конечно, он и сам будет рад честным образом покончить все недоразумения.

Павел Петрович уже хотел уйти, но жена стояла перед ним такая жалкая и убитая, что ему вдруг инстинктивно, каким-то точно предчувствием, стало глубоко жаль ее, и он добавил уже гораздо мягче и теплее:

– Во всяком случае, я от души буду рад, если вы будете счастливы; дай Бог, чтобы… чтобы вам никогда не пришлось ни раскаяться, ни пожалеть.

Голубая портьера, тихо колыхнувшись, мягко упала за ним и отделила его от нее.

Марья Сергеевна тоскливо глядела вслед мужу.

– Ни пожалеть, ни раскаяться, – повторила она его слова. – Бог весть…

Тупая, но щемящая тоска томила ее.

Она машинально опустилась на мягкий диванчик и долго просидела так – без слов, без движения, без мысли. Потом, точно очнувшись, вздрогнула, поднялась с дивана и осторожно прошла в комнату дочери.

Огонь уже был потушен, и синяя лампада мерцала в углу, разливая дрожащий полусвет в комнате.

Марья Сергеевна постояла несколько секунд, тревожно прислушиваясь к дыханию дочери.

– Ты спишь, Наташа? – тихо окликнула она.

Ответа не было; только огонек в лампадке тихо вспыхивал и мерк. Марья Сергеевна подошла к кровати и опустилась перед ней на колени.

В тени ей не видно было лица девочки, и только контуры ее тела мягко обрисовывались под белым пикейным одеялом.

Марья Сергеевна тихо прильнула пересохшими губами к горячему лбу Наташи. Ей хотелось бы, чтобы девочка проснулась и взглянула на нее, сказала бы ей что-нибудь… Тоска, боль и какой-то страх, беспричинный и неясный, все сильнее терзали ее, и ей хотелось, рыдая, молить о прощении себе у этого чистого существа.

– Наташа… Наташа… – тихо окликала она, но девочка спокойно спала с серьезным и строгим лицом.

Мать задумчиво глядела на нее несколько минут, точно что-то вспоминая, что-то предчувствуя…

Наконец она тихо приподнялась с колен, долго крестила дочь и, поцеловав ее в последний раз, осторожно вышла из комнаты и заперла за собой дверь.

IV

Лампадка мерцала и дрожащие тени ползали, мерцая, по полу и по стенам детской.

В одном уголке приютилась детская кроватка с длинным кисейным пологом, вся беленькая, чистая и какая-то таинственно выделявшаяся в полумраке.

В этой кроватке Наташа спала еще до поступления своего в гимназию и ни за что не хотела расставаться с нею и переходить в «большую», хотя из этой давно уже выросла. Ей нравилось, всей уютно скорчившись и поджав колени к самой груди, свернуться в клубочек и сладко засыпать в ней, закрытой со всех сторон прозрачной кисеей.

Еще совсем, бывало, маленькою девочкой она укладывала на ночь вместе с собой и свою любимую куклу и, крепко прижимая ее к груди, лежала с широко раскрытыми глазами, боязливо вглядываясь в глубину комнаты, казавшейся ей, сквозь легкий туман полога и в слабом мерцании лампады, какою-то фантастическою и сказочною.

Наташа никогда не была особенно резва и шаловлива. В ее детской душе с самого раннего возраста устроился какой-то совершено особенный внутренний мирок. Вместо того чтобы бегать в пятнашки и играть в мяч, она целыми часами засиживалась над сказками и книгами с картинками, вся раскрасневшаяся, с блестящими глазами, боязливо вздрагивая от каждого шороха. В этих картинках Наташа своим детским воображением умудрялась отыскивать гораздо больше, чем они давали. Маленькие звери, птицы и деревья, изображенные там, принимали в ее фантазиях гигантские размеры и превращались в живую действительность. Маленькие пальмочки и азалии, стоявшие на окнах детской, начинали казаться ей великанами. Желтый паркет превращался в целую песчаную пустыню, где маленький домашний котенок оказывался вдруг тигром, делавшим страшные скачки и злобно искавшим себе добычу. И девочка, входя в игру, с ужасом прятала и спасала от него свою любимую куклу. Птички на обоях вдруг оживали для нее и перелетали, порхая, щебеча и звонко распевая, с ветки на ветку; она начинала тихонечко пощелкивать языком, подделываясь под птичье щебетанье, и страшно рычала вместо котенка, не узнавая и пугаясь собственного голоса. Котенок, расшалившись вместе с нею и чувствуя, что с ним играют, начинал грациозно заигрывать со своею госпожой, прыгая за ней по стульям и диванам и ощетиниваясь на нее с грозным видом. В детской поднималась страшная возня. Котенок прыгал и кувыркался, а госпожа как сумасшедшая бегала и, спасаясь от него, бросалась во все углы, залезала даже под кровать и диван, отчаянно взвизгивая и крича.

На шум отворялась дверь и входила Марья Сергеевна. Наташа бросалась к ней с громким криком.

– Тигр!.. Тигр, мамочка!.. – кричала она, заливаясь испуганным и взвизгивающим хохотом и пряча голову в материнские колени.

Марья Сергеевна сразу не понимает, в чем дело.

– Да ведь это Васька! Котенок! – говорит со снисходительною улыбкой Марья Сергеевна, тою улыбкой взрослого человека, которая невольно появляется у больших, когда они говорят с маленькими. – Посмотри же!

Марья Сергеевна берет котенка и подносит его маленькое, пушистое, теплое извивающееся тельце к самому личику дочери. Но Наташа испугано взвизгивает и еще глубже прячет свой носик в складки материнского платья.

Девочка вся раскраснелась, глазенки ее блещут и горят, а на лбу и около шеи выступили даже влажные капельки пота. Вся она трепещет и вздрагивает от хохота, барахтается и даже брыкает ногами. Марья Сергеевна видит, что дочка «совсем расшалилась», что теперь уже не успокоишь ее сразу и, целуя, поднимает ее и уносит с собой.