– Так, стало быть, Рамунчо теперь с тобой? Он решил остаться здесь, и вы работаете вместе?

Снова воцаряется молчание, и Аррошкоа смотрит на Рамунчо, ожидая его ответа.

– Нет, – медленно и глухо произносит тот, – нет… я завтра уезжаю в Южную Америку.

Смятение и вызов звучат в каждом слове его ответа, внезапно разрушившего эту странную безмятежность. Маленькая монахиня опирается на плечо брата, и Рамунчо, понимая, какой жестокий удар он ей нанес, смотрит на нее, обволакивая ее своим искушающим взглядом. Дерзкая надежда вновь зажглась в его сердце, завораживающая, властная сила исходит от всего его полного любви, молодости и огня существа, созданного для нежных и сладостных объятий… И тогда на какое-то неуловимое мгновение возникает ощущение, что маленький монастырь затрепетал, что белые воздушные силы отступают, рассеиваются, как печальные бесплотные волны тумана, перед этим молодым властелином, принесшим сюда торжествующий зов жизни.

И вновь еще более тягостное молчание нарушает ход этой разыгрывающейся почти без слов драмы.

Наконец сестра Мария-Анжелика начинает говорить, теперь она обращается к самому Рамунчо. И невозможно себе представить, что сердце ее чуть не разорвалось от боли при известии о его отъезде, что все ее девственное тело затрепетало под взглядом возлюбленного… Голос ее не дрожит, просто как с другом она говорит с ним о самых обыкновенных вещах.

– Ах, да… ведь там дядя Игнацио. Я всегда думала, что вы в конце концов отправитесь к нему… Мы все будем молить Пресвятую Деву, чтобы она хранила вас в пути…

И контрабандист снова опускает голову, понимая, что теперь все кончено, что она потеряна для него навеки, его маленькая подружка детских лет, что она окутана неприкосновенным саваном. Слова любви и страсти, которые он хотел сказать ей, планы, которые он так долго строил, все теперь кажется ему безумным, святотатственным, неосуществимым, ребяческим… Аррошкоа смотрит на Рамунчо и чувствует, что им тоже овладевают эти легкие и властные чары; они без слов понимают друг друга, они признаются себе, что сделать уже ничего нельзя, что они никогда не осмелятся…

И все-таки, когда Аррошкоа встает, собираясь уходить, в глазах сестры Марии-Анжелики появляется выражение еще человеческого смятения и страдания: дрогнувшим голосом она просит его остаться еще немного. И у Рамунчо внезапно возникает желание броситься перед ней на колени и, прижавшись головой к краю ее покрывала, выплакать рвущиеся из груди рыдания, просить у нее прощения, просить прощения у настоятельницы, которая кажется такой доброй; сказать им всем, что она его невеста, с которой он обручен с детства, что она – его надежда, мужество, жизнь, что нужно сжалиться над ним и вернуть ее ему, потому что без нее для него все кончено… Все, что есть в его сердце доброго, загорается бесконечной жаждой мольбы, страстной молитвой, верой в доброту и человеческое сострадание…

И, Боже мой, кто знает, осмелься он на эту страстную мольбу чистейшей нежности, кто знает, какие добрые, мягкие, человеческие чувства, быть может, разбудил бы он в душах бедных девушек, закутанных в черные покрывала. Может быть, даже сама настоятельница, эта высохшая старая девственница с детской улыбкой и славными ясными глазами, открыла бы ему свои объятья, все поняв, все простив, забыв об уставе и обетах! И быть может, Грациоза была бы ему возвращена без похищения, без обмана, почти прощенная своими монастырскими подругами. И уж по крайней мере, если бы все это оказалось невозможным, утешением для него стало бы долгое, нежное, скрепленное безгрешным поцелуем прощание.

Но нет, он по-прежнему молча сидит на своем стуле. Даже это, даже эту мольбу не в силах он выговорить. А уже действительно пора уходить. Аррошкоа встает и делает ему решительный знак головой. Тогда Рамунчо тоже поднимается, берет свой берет, готовый последовать за другом. Они благодарят за ужин и прощаются какими-то тихими, почти робкими голосами. Во время всего визита эти два гордеца держали себя очень вежливо, очень почтительно, даже робко. И вот теперь, как будто ничего не случилось, как будто не были здесь разбиты надежды и жизнь одного из них, они спокойно спускаются по чистенькой лестнице среди белых стен, а монахини освещают им путь.

– Пойдемте, сестра Мария-Анжелика, – весело говорит настоятельница, – мы вдвоем проводим их вниз до конца аллеи, знаете, там, где она поворачивает к деревне…

Кто она, старая фея, уверенная в своем могуществе, или простушка, бессознательно играющая со всепожирающим пламенем?..


Все кончено; они смирились и с раздирающей душу болью, и с вечной разлукой; мятежные порывы потухли, словно засыпанные белыми ватными хлопьями, и вот они идут рядом по аллее, теплой, весенней, любовно обволакивающей их ночью, под покровом молодой листвы, среди высокой травы, напоенной соками властно пробуждающейся к новой жизни природы.

Не сговариваясь, словно желая удлинить теряющуюся во мраке тропинку, они медленно идут сквозь восхитительную темноту, сжигаемые страстным желанием и мучительным страхом мимолетного соприкосновения одежды, хоть легкого касания руки. Аррошкоа и настоятельница, тоже молча, ступают за ними след в след. Монахини в своих сандалиях и контрабандисты в туфлях на веревочной подошве бесшумно, словно призраки, идут сквозь теплый мрак ночи, и их странный неторопливый кортеж в погребальном молчании спускается к тому месту, где их ждет повозка. Тишина царит в окружающем их непроглядном мраке, заливающем и леса, и глубокие горные ущелья. А наверху в беззвездном небе дремлют тяжелые облака, насыщенные животворящей влагой, которую ждет земля и которая изольется на нее завтра, чтобы сделать листву еще более густой, а траву еще более высокой; тяжелые облака над их головами таят в себе то великолепие южного лета, которое с детских лет очаровывало и волновало их обоих и которого Рамунчо, наверное, никогда уже больше не увидит, а Грациозе суждено смотреть на него безжизненными глазами, не понимая и не узнавая его…

Вокруг них на маленькой темной аллее – ни души, и деревня внизу, кажется, уже спит. Совсем темно. Ночь раскинула свой таинственный покров над этим глухим краем, над его горами и дикими ущельями… И как легко было бы осуществить то, что задумали эти двое молодых людей, в этом уединенном месте с уже готовой повозкой и резвой лошадью!

Но, так и не сказав ни слова и не прикоснувшись друг к другу, возлюбленные доходят до поворота дороги, где они должны расстаться навеки. Повозка уже на месте, рядом стоит маленький мальчик с фонарем, лошадь нетерпеливо ждет седоков.

Настоятельница останавливается: вот и конец последней прогулки, которую им суждено было совершить вместе в этом мире, и старая монахиня чувствует, что в ее власти произнести окончательный приговор. Все тем же тоненьким и почти веселым голосом она говорит:

– Ну, сестра моя, попрощайтесь с гостями.

Она произносит это с невозмутимым спокойствием парки,[52] чей смертный приговор обжалованию не подлежит.

Действительно, никто даже и не пытается сопротивляться этому бесстрастному приказу. Мятежный Рамунчо побежден, побежден тихими белыми силами. Еще дрожа от только что пережитой глухой внутренней борьбы, он опускает голову, лишенный воли и мысли, словно околдованный злыми чарами…

– Ну, сестра моя, попрощайтесь с ними, – спокойно повторяет старая парка. И, видя, что Грациоза всего лишь протягивает руку Аррошкоа, добавляет:

– А вы разве не поцелуете вашего брата?.. Наверное, она только об этом и мечтала, маленькая сестра Мария-Анжелика, расцеловать его от всего сердца, от всей души, сжать его в объятьях, приникнуть к его плечу, ища поддержки в это мгновение сверхчеловеческой жертвы, когда нужно расстаться с любимым, так и не сказав ни слова любви… И все же в ее поцелуе есть что-то испуганное и безжизненное; это поцелуй монахини, чем-то напоминающий холодное прикосновение уст усопшей.

Бог весть, когда она снова увидит своего брата, хотя тот и не покидает край басков! Когда еще услышит она что-нибудь о матери, о доме, о деревне! Когда еще забредет сюда какой-нибудь прохожий из Эчезара!

А Рамунчо она даже не осмеливается протянуть свою бессильно опущенную маленькую холодную руку, сжимающую четки.

И вот они уходят; медленно, подобные безмолвным теням, возвращаются они в скромный монастырь под сенью креста. А два усмиренных бунтовщика неподвижно смотрят им вслед, пока их более черные, чем ночь, покрывала не растворяются в густом сумраке аллеи.

О! она тоже сломлена, та, что вот-вот исчезнет во мраке поднимающейся к монастырю тропинки. Но она словно не чувствует боли, одурманенная умиротворяющим белым туманом; душевная боль растворяется в каком-то подобии сна наяву. Завтра она уже снова вернется к своему до странности простому существованию, которое останется неизменным до самой смерти: лишенная собственного «я», выполняющая каждый день одни и те же нехитрые обязанности, окруженная безликими, от всего отрекшимися существами, она будет идти сквозь жизнь, устремив взор к сладостному небесному видению.


И так без перемен и без передышки до самой могилы, среди неизменно белых стен кельи, переезжая по чужой воле, даже не успевая к нему привязаться, из одного жалкого сельского монастыря в другой. Ничего не иметь и ничего не желать в этом мире, ничего не ждать и ни на что не надеяться. Считать пустыми и преходящими скоротечные мгновения земной жизни и чувствовать себя освобожденной от всего, даже от любви, как освобождает одна лишь смерть…

Тайна подобного существования останется навеки непостижимой для этих двух молодых мужчин, созданных для борьбы, красивых, сильных, полных желаний, созданных для того, чтобы наслаждаться жизнью и страдать от нее, чтобы любить и давать жизнь…

О crux, ave, spea unica!

Монахини уже скрылись из виду, они вернулись в свой маленький уединенный монастырь.

Аррошкоа и Рамунчо не говорят ни слова о сорвавшемся предприятии, ни о том, почему впервые в жизни им вдруг изменило мужество. Они почти стыдятся своей внезапной и непреодолимой робости.