Но что это значит: неудачник? Вот эту картину нельзя назвать неудачной. Орнелла, конечно, допускала, что на ее мнение влияла подпись художника, и старалась не выносить поспешной оценки, но невольно заражалась атмосферой картины: небрежная грация обнаженной женщины, загадка второй, их напряженные совместные раздумья над рисунком. Жить творчеством. Жить ради творчества. Нечто подобное передалось и ей, и она всегда была в этом уверена. Знала, что большого таланта у нее нет, но есть свой особый взгляд на мир. Еще в студенческие годы она с радостью прочитала в одном из писем Павезе: «Научи меня, Пруст, по-своему показать этот мир, который я воспринимаю по-своему». Именно так! Воспринимать мир по-своему. Культура, интеллект тут ни при чем. Это способность сродни осязанию. Способность, с которой не всегда легко живется, которая обрекает на одиночество. Так было еще в детстве. В полные смутных ожиданий отроческие годы. И позже, когда она начала писать тайком от домашних — мать и братья поморщились бы от этой затеи. Первые годы учительствования, маленькая школа в Ферраре, одинокие зимние вечера. Рукописи, отправленные в разные издательства, возвращаются с письмами примерно одинакового содержания: «Произведение, которое Вы нам прислали, заслуживает самой высокой оценки… К сожалению, оно не укладывается в рамки наших серий…» Иногда несколько не столь официальных слов, совет пожертвовать необычной формой и сочинить роман, чтобы вписаться в издательский шаблон.

И так целых пять лет, пять лет несказанной, щемящей душу тоски. Опасное упоение этой тоской. Затаенная сладкая грусть постепенно претворилась в умение жить вне колеи, сохранять терпкий вкус загустевших капель времени — так появился «Кофейный лед». Венецию как повествовательную рамку она выбрала потому, что это ее родной город, средоточие ее детства. Наконец, когда она уже смирилась с мыслью, что всегда будет писать только для себя, один издатель неожиданно принял рукопись и издал книгу. Тираж мизерный, гонорар ничтожный. Зато какое несказанное счастье держать в руках часть своего существа — лучшую часть! — заключенную в маленький томик с вытисненными на обложке вожделенными, а потому исполненными каббалистической значимости буквами.

Она надеялась получить хоть несколько поощрительных откликов в прессе. Этого было бы достаточно, чтобы придать ей сил писать дальше. Однако все произошло совсем иначе. Поначалу критики не упоминали о книжке ни словом. Но о ней заговорили распространители, книготорговцы, словно само собой появилось второе издание, и только тогда зашевелились журналисты. Первая серьезная статья появилась в «Републике» за подписью Паолы Дзануттини. Дальше — больше, успех стал накатывать волнами, причем каждая следующая волна набегала независимо от предыдущей: радиопередачи, еще куча статей и даже телешоу с Маурицио Констанцо. К весне книга вошла в список бестселлеров, правда, заняла в нем последнюю позицию, но все же… В течение лета ее рейтинг медленно, но верно повышался, пока наконец она не вышла на первое место — невероятно! В тоне критиков появилась сдержанность: да, чудная книжечка для легкого чтения, но всего лишь забава на одно лето. Однако летняя забава превратилась в «лучшую книгу осени», потом в «отличный подарок к Рождеству». В феррарской школе, где работала Орнелла, давно знали, что она что-то там пишет. Некоторые коллеги расценивали эту прихоть как предосудительное желание считать себя выше других. Но публичное признание все встретили с горячим восторгом, как будто порочное двуличие, которое якобы таилось в писании в стол, под лучами славы вдруг превращалось в чистейшую искренность. Мать и брат, Франческо, сначала обиделись за то, что она ничего не говорила им о своем сочинительстве, но быстро простили ее, когда пришел шумный успех, тем более что ничего бросающего тень на семейство в книге не было.

На такую популярность Орнелла никак не рассчитывала. Она мечтала о признании в литературных кругах, а получилось так, что ее книга стала чуть ли не общественным явлением. Ей приписывали этику дзен-буддизма, объявляли ее сторонницей модного учения, что подтверждали суждения самих гуру — проповедников счастья. Со всех концов света посыпались контракты на перевод. Так продолжалось целый год, выдержать такую нагрузку было нелегко. Впервые в жизни ей стало дурно на уроке: она почувствовала, что просто не в силах выйти из класса и пройти по коридору. Ни с того ни с сего в привычных местах — в булочной или в кино — у нее могла закружиться голова или ее охватывала безотчетная тревога. Все поздравляли ее с удачей, а она меж тем глотала антидепрессанты. Ее забросали разными приглашениями, и вот она взяла в школе годичный отпуск за свой счет и окунулась в новую жизнь.

Все было так странно. В Италии книгу хвалили, но не касались того, как она написана, то есть самого важного для Орнеллы. Первые отклики просто отмечали новизну самой затеи — воспроизводить вкус пережитого. Утверждали, что это был беспроигрышный ход, а Орнелла посмеивалась, вспоминая, как никто не хотел публиковать рукопись. Потом появились более строгие статьи, их авторы ругали книгу за конформизм, за то, что она убаюкивает читателей, любуясь мелочами и отворачиваясь от серьезных проблем.

Тем приятнее Орнелле была реакция французских критиков. Они вписывали «Кофейный лед» в литературную традицию, говорили наконец о стиле. Понятно, что сыграла свою роль и репутация ее французского издателя — тонкого ценителя, не падкого на бестселлеры. Да, в Париже ее с самого начала приняли как художника. Это придало ей уверенности в себе, и она удивлялась тому, насколько хорошо себя чувствовала даже в самых затруднительных ситуациях: во время телепередач или встреч с читателями. А в довершение всего здесь, в Париже, она напала на след своего таинственного деда, сама память о котором была стерта упорным молчанием родни, — на след того, чью творческую жилку она, как ей казалось, унаследовала.

Расплывчатый образ этого неведомого предка воплощался в прислоненной к стене картине. Квартира на улице Коммин — она принадлежала кардиологу, лечившему ее мать и охотно согласившемуся поспособствовать славе Малезе-младшей, — сверкала аскетичной чистотой жилища, которым пользуются не больше, чем месяц в году. Белоснежные стены, скупая обстановка — сплошь стекло и металл. Картина, подписанная Россини, резко выделялась на этом фоне, от нее веяло теплом, чем-то удивительно домашним, несмотря на загадку изображенной сцены. Может быть, не случайно этот последний вечер выдался у нее свободным? Орнелла, уже одетая для выхода, сидела на кровати и разглядывала визитку Антуана Сталена. Этот человек тоже интересовался картиной — почему?

* * *

На экране мобильного телефона высветился незнакомый номер. Антуан с первых же слов узнал, кто это. Два дня назад он прочитал «Кофейный лед» единым духом, оставив на закуску несколько последних страниц — так он обычно делал, если книга ему нравилась. Хочет продать картину, мгновенно подумал он. Конечно, он помнил — тот самый Россини. «Тот самый»… Это звучало странно в сочетании с именем никому не известного художника, чья картина почему-то прочно засела у него в памяти. Все четыре дня он не переставал ругать себя. Вечно эта его дурацкая манера медлить, когда надо решаться быстро. Но уж теперь-то он не станет колебаться. Он предложил ей встретиться через час в Ботаническом саду перед памятником Бернарденуде Сен-Пьеру: «…вы сразу увидите…»

Не увидеть действительно нельзя. Внушительная статуя писателя и рядом его герои Поль и Виргиния. Антуан предложил место встречи без всякой задней мысли. Но, едва договорив, понял, что она может истолковать такой выбор как насмешку: Бернарден де Сен-Пьер с его апологией божественного провидения в пустяках, усматривал особое человеколюбие в том, как расчерчена продольными полосками кожура дыни — не для того ли, чтобы было легче нарезать ее ломтями? Никакого отношения к книге Орнеллы Малезе, но при желании можно найти некую общую идею. Что такое мир: кошмар, перед которым надо смириться, задача, которую надо решать, или зрелище, которым стоит любоваться?

Жизнь Антуана Сталена сложилась так, что он склонялся к первому ответу. Его четырехлетняя дочь Жюли погибла в автокатастрофе. За рулем тогда была его жена Мари, она получила тяжелую травму и узнала о смерти дочери через три месяца, когда вышла из комы. Удивительно ли, что вскоре у нее обнаружился рак, который за год свел ее в могилу? Антуана же мучило чувство вины за то, что он почему-то выжил, когда остался один. В квартире на улице Арен все сохранялось в прежнем виде — из суеверного ли трепета перед пустотой и одиночеством он ни к чему не прикасался?

Он любил ту часть Ботанического сада, в которую попадаешь, если войти со стороны улицы Жофруа-Сент-Илер. Беспорядочно разбросанные здания довольно вычурной архитектуры и разной степени ветхости напоминали ученый XIX век, упорные, кропотливые исследования вдали от суеты. Примерно так же он сам когда-то изучал историю живописи: старался не слышать шума современного мира, уходя от него в глубь веков. Перед памятником Бернардена де Сен-Пьера на круглом, давно не стриженном газоне играли в мяч дети.

Вот и она. Силуэт против солнца. Черные джинсы и футболка, почти черные, на этот раз заколотые на затылке волосы. Никак не скажешь, что это писательница. Скорее студентка, в крайнем случае молодая учительница. Картины под мышкой нет. Но это может ни о чем не говорить. Первые фразы — гладкие, проворно, как слаломисты на склоне, скользящие от одной банальности к другой. Вдвоем они минуют вход в зоопарк, оранжерею, идут тенистой аллеей вниз, к вокзалу Аустерлиц.

— Так что вы надумали насчет картины?

Пожалуй, он поспешил с вопросом. На ее смуглой коже выступил легкий румянец, она извинилась: он, наверно, решил, что она звонила по этому поводу. И теперь огорчится. И вдруг она горячо, подробно стала рассказывать, как потрясла ее эта внезапная встреча с давно дразнившим неизвестностью прошлым. Он выслушал — в самом деле, как удивительно и любопытно. Потом между ними повисло неловкое молчание. Но не такое настороженное, как тогда, при первой встрече. Она почувствовала это с облегчением. Никакой двусмысленности — что-то в нем исключало подобные подозрения. Нет, причина неловкости совсем не в этом. Минуту он разглядывал ее туфли — без каблука, красные с белыми завязками, все в пыли… и наконец сказал: