– Моя бабушка говорила: надо делиться, – сказал он, протягивая официантке пригоршню вишен.

– Ты добрый, ты официанток вишнями кормишь. Леш, помнишь, пару лет назад мы уже здесь были? У тебя тогда разбился друг-парашютист. Ты должен был лететь вместе с ним, а он тебе не перезвонил.

– Да, я тогда чудом остался жив.

– А тут еще мы договорились и я приехала, как оказалось, не ко времени. Ты в первый день пришел в «Октябрьскую»…

– А когда я прихожу к тебе в гостиницу, все кончается одним и тем же.

– Можно подумать, стоит нам остаться наедине, я на тебя, бедного, набрасываюсь!

– Нет, ты не набрасываешься. Это делаю, естественно, я, потому что не могу иначе. Только не ври, что тебе это не нравится. Слушай, Шура, что мы все о сексе да о сексе?

– Прошу учесть, не я предложила эту тему! Я совсем о другом хотела с тобой поговорить. Ты очень изменился. Хождение во власть пошло тебе, извини за прямоту, не на пользу. Был человек, а теперь бронепоезд, который стоит на запасном пути. Но у меня есть к тебе одна просьба. Хотелось бы, чтобы перед обгоревшей гостиницей «Октябрьской» появился скромный памятник, посвященный романтикам-параноикам, погибшим смертью храбрых во время полетов во сне и наяву.

– А что, хорошая идея! Смешной такой памятник получится.

– Конечно, смешной. У меня вообще все идеи очень веселые. Только ты на них не всегда адекватно реагируешь. Вот я предлагаю, чтоб мы разбежались окончательно. Разве это не весело?

– Это глупо, а не весело.

– Люблю грозу в начале марта. Когда увидимся, а, Леш? Мне Лиговка милей Монмартра и близок питерский гудеж. И офигенней Эрмитажа твои глаза в ночном пейзаже. Это последняя стихотворная эсэмэска, которую я тебе посылала. Думала, новый жанр изобрела – мобильные шестеростишия. Так ими упивалась! Все казалось, что чувства, понимаешь, добрые я лирой пробуждала. В тебе. Но именно тебе-то мои опусы и не нравились.

– Я же сто раз объяснял: мне не нравились твои шестеростишия не в художественном смысле…

– А, ну да, я забыла, что их читала еще и мадам Мартынова. Не ее ли это предок убил Лермонтова? Поэтому ты смертельно боишься ее скандалов? Тебя не угнетает такая зависимость?

– Нет никакой зависимости. Я живу, как хочу. И с тобой встречаюсь, когда хочу, невзирая на скандалы.

– Неправда. Я думала, что ты можешь себе позволить гораздо большую степень свободы. Это я живу, как хочу, а не ты. Но что-то моя свобода мне счастья не приносит. Я почему-то знаешь что вспомнила? Много лет назад у тебя тяжело заболела дочка, ей тогда было 15. А перед этим мы с тобой достигли телефонного консенсуса по поводу моего приезда. У меня в Киеве был концерт в театре, и я, сходя со сцены, оступилась. В общем, на следующий день одна из моих ног стала ядовито-синей и нетранспортабельной. Мне бы сдать билет на поезд. Но я все-таки через пару дней дохромала до вагона – ведь мы же с тобой договорились, я не могла отказаться от нашей встречи. Приезжаю в Питер и узнаю, что Анечка в тяжелом состоянии в больнице, и ты все время рядом с ней. Мне тогда мечталось только об одном: чтоб она выздоровела, а я вместо нее попала в больницу, и чтобы ты сидел рядом и держал меня за руку. Вот такое представление о невозможном счастье.

Недоеденные вишни остались на «ливерпульском» столе. Они были точно такого же цвета, как тернопольские простыни. Под музыку битлов мы перелистнули последнюю страницу нашего Антиромана. Ну не смогла я найти более точного слова. Мы всегда путались в терминологии, не зная, как обозвать наши отношения. Мне нравилось слово «роман», он любил употреблять слово «любовники». Видимо, считал, что роман требует хоть каких-то обязательств, а отношения любовников безответственнее, что ли. В последнее время мне стало все труднее его понимать.

– Говорю тебе еще раз, я – не романный человек.

– Ну да, ты же – публичный человек. А я – романный. Поэтому, Леша, я и отказываюсь от тебя. Нет счастья в публичной жизни… Я сочиню роман о том, что нас связывало, и он тебе, конечно же, не понравится. У тебя ведь своя историческая правда, которая существенно отличается от моей. Когда-то я написала тебе письмо, и ты не мог мне простить его 10 лет! Остальные мои письма ты забыл и только одно, в котором почти все было ложью, запомнил. Единственный раз за всю жизнь я в письменном виде решилась дать тебе пощечину. И тут же раскаялась.

– А ведь я тогда чуть не умер. Знаешь, твои прыжки из машины и то, что ты сочиняешь – это одно и то же, Александрин, одно и то же.

– Эх, Леша, знал бы ты, сколько раз я чуть не умирала от твоих слов и деяний! Но потом чувствовала себя. Как будет добрый молодец в женском роде? В общем, сваренная в крутом кипятке, добрая молодица становилась моложе и краше, чем раньше. За эти метаморфозы все тебе и прощала. А теперь то ли кипяток не так крут, то ли мне смертельно надоело стоять на обочине твоей жизни. Так что давай с тобой расстанемся на Площади Восстания…

Нет, ты – не Фауст, да и я – не Маргарита,

А Мефистофель просто вышел погулять.

И пусть моя в который раз уж карта бита,

Пойдем ва-банк – мне больше нечего терять!

Я на площади Восстанья

Сигаретку закурю,

Я сегодня на свиданье

Душу черту подарю.

Он возьмет ее в ладони,

Облизнется, словно кот,

И в каком-нибудь притоне

За копеечку пропьет.

А в Ленинграде очень рано рассветает,

А в Петербурге мы ходили в Летний сад.

И в этом городе душа моя босая

Летит над пропастью, и нет пути назад.

На останках белой ночи

Закружилось воронье.

Ты в ту ночь был, между прочим,

Ох, нехилый паренек!

А сегодня смотришь хмуро,

Говоришь нехорошо…

Видно, зря дивилась сдуру

Я любви твоей большой…

Ты уверял меня, что все идет, как надо.

Ты клялся впрок у храма Спаса На Крови,

И я тебя прощала вместе с Ленинградом,

И я прощалась с вечным мифом о любви.

А в гостинице знакомой

Ты на краешке сидел

И в глаза мои, как в омут,

С пониманием глядел!

Ты исполнил три желанья

Невской рыбки золотой,

И остался на прощанье

Запах серы, дым густой…

Ну вот, мы уже прибываем на Витебский вокзал. Я так и не успела досказать финал той нашей встречи. Ничего, отложим на следующий раз. Мы обязательно встретимся, в другие времена, в другом поезде и другой стране. Завершилась только первая ночь. Впереди еще тысяча.

И, махнув на прощанье рукой, моя Шахерезада взяла сумку, гитару и, не оборачиваясь, вышла из вагона.

Часть 2. Соло на киноленте

Стыдно признаться, но всю жизнь я хотела быть актрисой. Это лишенное оригинальности желание я мастерски таила не только от окружающих, но и от собственной персоны. Скрываться приходилось под масками не совместимых между собой профессий, начиная от инженера прямого негуманитарного назначения и кончая инженером человеческих душ. Но ни тягостная служба в научно-исследовательском институте в Киеве, ни литературные занятия на Тверском бульваре в Москве не утоляли жажды самовыражения. Только на сцене я чувствовала себя золотой рыбкой, мечущей в публику икру из рифмованных словечек и незамысловатых гитарных аккордов.

Мой час настал именно тогда, когда исчез в неизвестном направлении смысл жизни. Я искала беглеца где только можно: в бокалах с коньяком, прогулках по Европе, журналистских приключениях, интеллигентском трепе и прочей дребедени. Но на сей раз он напрочь отказывался ко мне возвращаться. Обессмысленная жизнь корчила гнусные зазеркальные рожи и провоцировала на исполнение приговора в виде высшей меры наказания. Муж приковывал меня наручниками к письменному столу, включал компьютер и уходил на работу. Я смотрела на мерцающий девственный монитор пустыми глазами, осознавая невозможность оплодотворения экрана ни мышонком, ни лягушкой, ни стихом, ни повестушкой. Поздно ночью возвращался муж, выключал компьютер и, тяжко вздохнув, снимал с меня наручники. За окном приканчивали друг друга времена года, и, как всегда, не вовремя наступило (мне на горло) ненавистное лето. Телефон звонил все реже и все противней. Его предсмертные хрипы не предвещали ничего хорошего. В очередной раз с неимоверным усилием поднимая трубку, я ожидала услышать привычное «ваши рассказы не подходят нашему холдингу по формату». Гламурным журналам мое перо казалось жестким, как кость в горле. Бывшим «толстым» журналам, а нынче литературным доходягам не хотелось вникать в мои опусы из стервозности, единственной черты, оставшейся от былого величия. В общем, оскал окружающего мира вызывал неудержимое желание плюнуть в эту отвратительную вечность. И мне предоставилась такая возможность.

– Привет, подруга! – раздался в трубке хрипловатый жизнерадостный голос Альбины Беляк. – Завтра начинаем снимать кино по твоей повести «Из логова змиева». Будешь сама играть свою Сашу Анчарову.

– Но я же не киноартистка! – запальчиво выкрикнула я, в глубине души надеясь на немедленное опровержение.

Опровержения не последовало. Режиссер Беляк, вступая в период творческой работы, не растрачивала энергию попусту. Она не стала уверять меня в моем природном артистизме, а доходчиво объяснила, что другого выхода нет: за главную роль в сериале надо платить большие деньги. Подразумевалось, что мне деньги ни к чему, ни большие, ни маленькие. И я согласилась.

– Завтра в 11 жду тебя на студии. И не опаздывать! – неожиданно рыкнула Альбина.

Я непроизвольно приставила руку козырьком к виску и ошарашенно прошептала:

– Служу Советскому Союзу.

– Ты что, очумела? Какому Союзу? Скажи спасибо, что для сериала я выбила русский язык. Иначе пришлось бы переводить на мову не только сценарий, но и твои песни.

– Спасибо, – послушно ответила я и выключила к черту по-прежнему девственный компьютер.

В эту ночь я спала без задних ног и без лишних снов. А наутро началась новая жизнь, о которой я, собственно, и хотела рассказать.