Мы двигались медленно, целым караваном, довольно-таки пышным. Мужчины ехали верхом, женщины — в крытых повозках. В придорожных селах останавливались, меняли коней. Я то ехал на коне вместе со взрослыми, а то пересаживался в повозку к матери. В десять лет я уже хорошо держался в седле и не боялся пускать коня в галоп. Иногда мы ночевали на открытом месте. В сумеречном воздухе вдали я различал очертания моей горы — моего Олимпа! Мы разжигали костры. В те дни я впервые принял участие в охоте. Отец любил охоту, держал отличных гончих псов и славился своими соколами. Но прежде он не брал меня на охоту. Я увидел теперь совсем близко, как сидит благородная птица, чья головка прикрыта кожаным колпачком, на согнутой в локте руке сокольничего, спрятанной в большую рукавицу. Вот колпачок сдернут и сокол молниевым камнем взмывает в небо. В этих местах водились куропатки, округлые птички, местные жители почитают их символом женской верности и преданности домашнему очагу. Приятных, домашних женщин они зовут «куропатками». Надо сказать, очень вкусное жаркое получалось из этих куропаток. Служанки хлопотали у костров под надзором моей матери и Пашши, матери Хасана; звенели медные котлы и сковородки, вкусно пахло супом и жарким. И эти звуки и запахи казались какими-то странными на открытом воздухе, когда вокруг зеленела трава, а вдали голубела горная вершина.

Однажды днем мы с отцом отъехали от остальных. Солнце чудесно пригревало. Мы ехали шагом и молчали. Я вскоре понял, что отец направляет своего коня к определенной цели, что-то хочет показать мне.

Мы немного свернули с дороги и поехали по зеленой траве. Маслиновое деревце с тонким стволом и легкой шапкой листвы осеняло старый большой камень, выделанный в виде плиты. Плита эта была совсем старая, камень виделся каким-то изнуренным, какая-то старческая смиренная тоска ощущалась в нем. Отец спешился, за ним спешился и я.

— Вот, — сказал отец, — это могила Омира[1], — и замолчал.

Отец стоял, задумавшись. Кажется, ему было все равно, задам ли я ему какой-либо вопрос или же разделю его задумчивое молчание. Я рассматривал каменную плиту. Странно, что вначале я спросил о надписи на ней, а уж после — о том, кто он, этот Омир.

— Что здесь написано? — тихо спросил я.

— На языке эллинов здесь высечено «хайре», что означает и «прощай» и «радуйся», это слово всегда можно найти на древних эллинских надгробных плитах.

— «Прощай», — заметил я, — это понятно. Ведь мертвый уходит от живых! И это как будто с ним прощаются и он тоже будто обращается к тем людям, что прочтут надпись, и прощается с ними, с каждым отдельным человеком. Но я не понимаю, почему «радуйся»? Ведь это все же могила! Кто же радуется на могиле?

— Должно быть, это мертвый призывает живого: радуйся, пока живешь, радуйся жизни! А живой напутствует ушедшего: Радуйся в смерти, будь беспечален! — отец улыбнулся задумчиво.

Мне все это показалось каким-то красивым, до того красивым, что глаза чуть защипало, я сжал веки, сдерживая слезы.

И вот тогда-то, чтобы не заплакать, я и спросил отца:

— А кто был этот Омир?

— Эллинский древний музыкант и певец. Он складывал длинные песни о древних богах и славных воинах, и пел эти песни на пирах, сидя в темных залах у очага, а воины ели зажаренное мясо тучных быков, пили вино из грубо выделанных золотых чаш, а смоляные факелы горели…

Как всегда, отец немногими словами нарисовал яркую картину, увлекшую мое воображение. Но ему не пришлось продолжить свой рассказ. К нам подскакал Хасан. Я увидел его улыбку и сам невольно улыбнулся. Он надул щеки и состроил мне гримасу. Я не мог не рассмеяться. Отец тоже улыбнулся, но одними глазами.

— Что я вижу? — воскликнул Хасан, — погружены в ученые беседы! И ничего вокруг не видят, не замечают!

Я удивился. Мне казалось, что я все вокруг прекрасно разглядел: и плиту на могиле Омира, и надпись, и деревце. И тогда я вдруг ясно осознал, что глядя на одну и ту же картину, разные люди замечают разное, это зависит от характера человека. Вроде бы это совсем просто, но приходит к тебе не сразу, как, впрочем, многое простое.

— Чего же мы не видим, по-твоему? — улыбнулся отец.

— Посмотрите, какие розы!

И от этого возгласа брата, словно по волшебству, все переменилось. У меня явилось какое-то новое зрение. Печальная надгробная плита, одинокое деревце. Но рядом с этой плитой цвел розовый куст! Круглые нежные розовые цветы чуть светились, тонко темнели листья, шипы казались коготками изящных птиц. В одно мгновение я постиг, почему «хайре», высеченное на могильной плите, означает и «прощай» и «радуйся». И разве возможно иное?

Хасан наклонился, не слезая с коня, качнулась его темная меховая шапка, он сорвал цветок. Но, конечно, укололся о шипы и, смешливо наморщившись, сунул пальцы в рот, совсем по-детски. Отец едва сдержал смех. В этой поспешности, в этой неосторожности сказывался характер Хасана.

— Розы расцвели над могилой Омира, — проговорил отец. — Розы нашего Анадола!

Но Хасану не было интересно узнать, кто такой Омир. Хасан оборвал стебель и заткнул цветок за ухо. И умчался, улыбающийся, быстрый, сам похожий на цветущий куст.

2

ИСТОРИЯ ЗАМУЖЕСТВА ЗЕНОБИИ

Запомнился мне и конец того нашего путешествия. Вот все мы — отец, мать, Хасан, я, Пашша, вся наша челядь, стеснились под каким-то высоким деревянным навесом, укрепленным на столбах, тоже деревянных. На железных цепочках высоко подвешены большие прямоугольные фонари. Но фонари не горят, потому что день. Тут же громоздится наша поклажа. Мы ждем, когда за нами приплывут лодки, чтобы перебраться на другой берег. Я вижу много воды, по ней скользят вдали длинные, с приподнятыми носами лодки, в лодках — люди, издали кажущиеся такими маленькими. Вон виднеется заостренная башня минарета, вон какая-то стена, вся в полукруглых окнах.

Видно, лодки за нами приплывут еще не скоро. Мать приказывает служанкам вынуть еду. Но отец говорит ей, что хочет показать мне кофейню[2]. Я радуюсь и принимаюсь торопить его. Дома мне не давали кофе. Мать говорила, что от этого напитка у детей кружится голова. Но теперь, если уж мы с отцом идем в кофейню, я наверняка попробую таинственную темную жидкость. Я весь поглощен этим ребяческим желанием. На время забыты Анадол, гора Олимп, мои слезы на могиле Омира. Кофе! Кофе и только он! А все же мы с Хасаном чем-то похожи; видно, был у нас в роду кто-то такой нетерпеливый. Да!

Вдвоем с отцом идем в кофейню. Зал очень большой и высокий. Потолок и стены выложены пестрыми узорными плитками, от этого комната видится такой светлой и праздничной. Посреди зала — маленький плоский бассейн с фонтаном. Фонтан тоже небольшой, струи тонкие и плещут тихо. Вдоль стен тянутся длинные сплошные, покрытые коврами сидения — миндеры. Люди сидят, сняв туфли, и пьют кофе из маленьких чашек. Возле одного старика я вижу кальян. Дома у нас никто не курит кальян. Мне очень хочется подойти поближе и рассмотреть этот занимательный для меня предмет, который я прежде видел лишь издали, но я знаю, что нехорошо так открыто проявлять свое любопытство. Мы снимаем туфли и садимся на свободные места. Я оглядываюсь. Вон там готовится кофе. В маленьких металлических чашечках — джезвах. Много таких ярко начищенных сосудиков поставлено в длинной нише. Другие джезвы стоят на очаге, в каком-то мелком раскаленном песке. Над очагом — красивый навес, похожий на вытянутую треугольником башенку граненую, на каждой грани нарисована разноцветная гирлянда. Башенка опоясана круглой полкой, полка также уставлена чашками и джезвами. Склонясь над очагом, хлопочет слуга в темном кафтане и длинной, похожей на бутылку шапке. Мне все это так занятно, так интересно. Я предвкушаю вкус кофе. Меня охватывает какое-то странное щекотное наслаждение — я, невзрослый, сижу рядом со взрослыми и делаю то же, что и они, буду пить кофе. На медном подносе нам несут чашечки с темным горячим напитком, чашечки с холодной водой, душистое варенье. Я хочу взять свою чашечку, но отец, уже держа свою на уровне губ, осторожно предупреждает меня:

— Пей не торопясь, по глотку. Когда впервые пробуешь кофе, он редко кому нравится. К этому напитку привыкаешь постепенно.

Отец говорит так спокойно, не поучает, а будто беседует со взрослым, равным ему человеком. Он отпивает из чашечки. Я следую его примеру. Кофе горячий и горький. Очень хочется выплюнуть, но я сдерживаюсь и проглатываю. Отец отпил холодной воды, взял на маленькую позолоченую ложечку варенья. Я тоже съедаю немножко вкусного варенья и запиваю водой. Во рту уже не чувствуется горечь. Сейчас немного подожду и глотну еще кофе.

Этот сложный процесс — глоток кофе, ложечка варенья, два глотка воды — совершенно поглощает мое внимание. И вдруг я слышу возглас, обращенный к моему отцу:

— Кара Ибрахим!

— Акча Мурад! — радостно откликается отец.

Я поднимаю голову. Перед нами остановился, прижав ладонь к груди, худощавый человек, сквозь реденькую бородку просвечивает его морщинистая шея, тюрбан накручен какими-то такими витыми полосами, узкие глаза приветливо улыбаются. Странно, но я помню многих знакомых и приятелей отца, могу их описать и сегодня, хотя минуло столько лет, но как описать отца — не знаю. Он был довольно высокий, пропорционально сложенный человек с приятными чертами лица, глаза были карие, волосы и борода — темно-каштановые. Но разве это описание? Отец — это надежность, защита, отец всегда существует, всегда объяснит непонятное, придет на помощь. Таким я воспринимал его в дни своего детства. Но и это не описание! Так что уж лучше отказаться от бесплодных попыток и просто любить память об этом человеке.

Отец представляет меня своему другу.

— Это Чамил, мой младший сын.

Я почтительно здороваюсь. Акча Мурад ласково мне отвечает. Он спрашивает о Хасане. Завязался разговор между моим отцом и его другом. Я к тому времени уже перестал быть наивным ребенком, который открыто показывает, как ему интересна беседа взрослых, жадно прислушивается и, не выдержав, задает вопросы, а взрослые принимаются гнать его от себя, опасаясь, что он разболтает их секреты. Нет, я уже не был таким. В десять лет я уже усвоил манеру, свойственную детям подобного возраста; тихо сидел, приняв равнодушный вид, опустив глаза, не произнося ни слова, и усердно занимался своим делом, то есть, прихлебывал горький темный кофе, ел варенье и запивал все это холодной водой. А на самом деле я навострил уши и жадно впитывал все, о чем говорили отец и его друг. Теперь они говорили о моем деде, отце моей матери, айдосском сановнике. Позднее я узнал, что всякий раз, когда разговор заходил об этом человеке, вспоминалось, как он женился второй раз. И теперь отец и Акча Мурад заговорили об этой истории.