Но она не решилась. Только спросила:

— Ты почему не спишь?

— А ты?

Помолчали. Пламя взвилось высоко — ветер.

— Я этот дом построил для сына, — сказал он не сразу. — Для Никиты. У меня есть сын.

— Он живет отдельно? — осторожно спросила Нина.

— Отдельно… — И Дима повторил, вслушиваясь в слово, которое ему явно не нравилось: — Отдельно… Меня к нему не пускают. Не подпускают. Бывает… Никого не сужу. Правы… по-своему… Дом строил — для сына. Дело свое поднимал — для сына. Во имя него. Уж прости за пафос… А сына у меня — вроде как и нет. Отняли.

— Все наладится. — Нина дотронулась до его плеча, осторожно провела пальцами по щеке. — Вот увидишь… Он же никуда не делся. Он все равно у тебя есть, твой сын.

— Я так его хотел, — произнес Дима глухо. — Так его ждал… Я так хотел, чтобы мальчик родился! Я топор держал под подушкой, пока жена с пузом ходила. Знаешь, примета есть такая, чтобы — мальчик… Нина! — сказал он без перехода, горячо и торопливо. — Роди мне сына!

И он повернулся к ней. Его глаза были совсем рядом.

— Я — Пупков, зато у меня сын будет — Шереметев… Роди, а? Ты еще успеешь… — Глаза у Димы были безумные. Молящие, безумные глаза. — Мы еще успеем… Мы все еще успеем, Нина!

Она ошеломленно молчала.

Дима отвел взгляд, устыдившись своего порыва, и буркнул:

— Шутка. Неудачная. Прости…

Нина не успела обидеться — он снова повернулся к ней, обнял.

Обнял… И все качнулось, и двинулось куда-то в сторону, вбок, сместилось… Она больше ничего не видела. Не думала ни о чем. Она теперь только чувствовала. Научилась чувствовать. Училась. Его губы… Горячие, жадные…

Теперь он ее поднял. Понес…

— А костер? — спросила она, прижавшись к нему.

— А он погас…

Сучья трещат под его ногами… Теперь ступени…

— Что ж у тебя так ступени трещат, домовладелец?

Дверь… Дом… Лестница наверх, в спальню.

Ну и будь что будет. Ничего не страшно. Ничего не стыдно. Будь что будет, любимый мой.

* * *

Нина открыла глаза.

Солнце. Ровное неяркое сентябрьское солнце. Узкая полоса света пробивалась сквозь щель между полузадернутыми шторами.

Нина перевела взгляд. Стрелки циферблата настенных часов сошлись на двенадцати. Полдень.

Она привстала с постели. Димы не было.

Зато в огромной вазе, на столике рядом с кроватью, стояли розы. Темно-красные, тот самый сорт. Она попробовала пересчитать их — и сбилась со счета. Вчера вечером их здесь не было.

Нет, она ничему не удивляется. Если он сумел добыть розу за полчаса глухой ночью, в ее Богом забытом московском предместье, то уж эти-то… Она не удивляется. Она привыкла к сюрпризам. Как быстро она к ним привыкла!

Нина взглянула на Димину подушку. Ага, вот и записка. Она взяла ее, улыбнулась, читая: «Фасолина!..» Ну да, это он вчера ночью… Вчера ночью он изобретал для нее дурацкие милые прозвища. Производные от названий бобовых культур. Она же — «Принцесса на бобах»… Чего он только не напридумывал: «Фасолина, бобешечка, горошина…» В чужих устах это прозвучало бы сентиментальной слащавой бредью, а у Димы выходило смешно и славно.

«Фасолина! Я в офисе. Дела. Почивай, моя бобово-соевая, до вечера. Отсыпайся».

И забавный рисуночек. Как она возлежит на дюжине матрасов, в съехавшей на нос короне, а под матрасами — горошина. Принцесса на горошине… Принцесса на бобах.

Нина быстро оделась и на секунду задержалась возле зеркала. Это она?!

Даже морщинки у глаз разгладились, кажется… Глаза блестят, счастливые глаза! До неприличия счастливые…

Она сунула записку в карман, нагнулась к розам, вдохнула горьковато-пряный аромат… Какой-то особый сорт. Надо спросить у него, как они называются.

Спустилась вниз по винтовой лестнице… Огромная гостиная, залитая осенним солнцем.

Женщина средних лет тут же вышла из соседней комнаты, улыбнулась Нине:

— Доброе утро!

По тому, как она улыбнулась, почтительно и учтиво, Нина угадала безошибочно: прислуга. Как это называется теперь? Горничная? Экономка?

— Доброе… — пробормотала Нина, почему-то смутившись и вспыхнув. — Добрый день!

— Позвольте предложить вам завтрак! — Горничная продолжала улыбаться. — Что бы вы хотели? Вы можете заказать все, что угодно…

«Сейчас, чего доброго, книксен сделает, — подумала Нина, пытаясь преодолеть растущую неловкость. — Или земной поклон отвесит…»

— Спасибо. — Нина огляделась, отыскивая взглядом дверь. — Спасибо большое, мне ничего не хочется. Вообще мне пора… Вы не подскажете, как мне отсюда в город…

— В вашем распоряжении — машина и шофер. Вы хотите ехать прямо сейчас?

— Да, — кивнула Нина. — Прямо сейчас, если можно. Мне на работу к двум… Я… Я не хотела бы опоздать.

Вышколенная Димина домоправительница ничем не выдала своего удивления. И все-таки Нина почувствовала: прислуга пребывает в некотором недоумении. Надо полагать, женщины, спускающиеся вниз по этой лестнице к полудню, не спешат на работу к двум. Ни к двум, ни к четырем. Они вообще не работают. Не имеют такой привычки. В этой жизни у них другие задачи.

Ничего не поделаешь: Нина была белой вороной в этой лебединой стае. Нина спешила к газетному лотку в подземном переходе.

— Мне что-нибудь передать Дмитрию Андреевичу? — спросила домоправительница, храня на лице все ту же учтивую бесстрастность. — Вы вернетесь к ужину? Уезжая, он просил меня приготовить ужин для двоих. Праздничный ужин.

Она чуть-чуть выделила голосом слово «праздничный», позволив себе почти неуловимый, закамуфлированный укор в адрес беглянки.

— Я… Я не знаю. — Нина запнулась. — Вряд ли я освобожусь… Дело в том, что вечером… У меня еще одна работа. Допоздна.

Теперь даже изрядная выдержка не спасла Димину прислугу.

— Вы… — Дама замешкалась, подыскивая нужное слово. — Вы так много работаете?

— Приходится, — ответила Нина. — Передайте Дмитрию Андреевичу, что я… я ему позвоню. Завтра или послезавтра.

— Так мне распорядиться насчет машины?

— Пожалуйста, — кивнула Нина. — Если вам не трудно.


Она открыла дверь своим ключом и вошла в прихожую.

Странное ощущение, почти болезненное. Она привыкла к своей убогой «хрущобе». Давно примирилась, свыклась с тем, что кухня — мала и подслеповата (окно выходит на фабричную стену), что обои надо бы переклеить давным-давно… И потолки побелить… И поменять колченогие кухонные табуреты на нечто более основательное и устойчивое…

Она свыклась с этим. Но сегодня все было по-другому. Сегодня ей все резало глаз, все удручало: и ветхая мебель, и рассохшиеся половицы, и капли воды, методично падающие из неисправного крана…

Нина вошла в кухню, на ходу снимая пальто. Мать сидела у окна, нацепив очки на нос. Читала свою любимую «Правду», приблизив газетную страницу к глазам.

— Здравствуй, мама, — произнесла Нина устало. — Вы меня не потеряли? Я задержалась сегодня… А где Костя?

Мать отложила газету.

— Мы тебя не потеряли, — не сразу ответила она, разглядывая дочь так, будто впервые видела. — Он ведь нам позвонил, предупредил, что ты попозже вернешься… Он сказал, чтобы мы тебя не ждали сегодня.

— Он?! — переспросила Нина потрясенно. — Кто — он? Дима?

Мать кивнула, продолжая рассматривать Нину с каким-то почтительно-недоверчивым интересом. Почти подобострастным, как это ни дико.

— А где Костя? — спросила Нина хрипло, поскольку голос сел от волнения.

— Он пошел газетами торговать. Вместо тебя. Раз ты не придешь, — пояснила мать, медленно снимая очки с разношенными, забинтованными изолентой дужками.

— Костя? Вместо меня? О, Господи! — Нина метнулась в прихожую.

Костя в качестве продавца — это стихийное бедствие. Это катастрофа. Недостача, дюжина «Спид-инфо», пропавших бесследно («Воруют, Нина! Шпана всякая, за ними не уследишь…»), непременная стычка с соседним лоточником, свара, крики, ругань, менты…

— Нина! — крикнула мать ей в спину. — Подожди!

— Ну что? — Нина вернулась в кухню, на ходу застегивая пальто.

— Ниночка, — начала мать торжественно, теребя в руках очки. — Нина, детка, послушай… Если у тебя с ним серьезно… с этим Димой твоим…

— Ма-ама… — оборвала Нина укоризненно.

— Не перебивай! — Мать повысила голос. Встала с табурета — маленькая, сухонькая, смешная. — Выслушай меня. Я, может, сама через пять минут пожалею, что я об этом сказала… Нина, дочка, если тебе с ним хорошо — иди к нему! Живи с ним. Замуж позовет — иди, не раздумывай!

— Мама, что ты такое…

— Не перебивай! — крикнула мать надсадно и гневно. — У меня вся жизнь переломана, ни любви, ни радости, одни слезы… И ты свой бабий век прожила, доживаешь уже — черт те как, страшно вспомнить… Если тебе хоть в конце, хоть на излете счастье улыбнулось… Сказочное, не поверит никто… Это Бог тебе послал, Нинка, за все муки твои, Бог тебя пожалел, наградил тебя щедро… Что ж ты отказываешься, чумная?! Что ж ты Бога гневишь?!

— Мама, — пробормотала Нина. — Надо же, Бога вспомнила… Ты же у нас коммунистка… атеистка…

— Да я его не забывала, — устало возразила мать. — Иди к нему, Нина, к Диме своему. А мы тут справимся… Столько лет на твоем горбу ехали, пора тебе долги отдавать… Мы справимся, я обещаю.

Нина подошла к матери и крепко обняла ее, погладила по седой голове, по худеньким острым плечам.

— Мама, — выдавила она наконец, проглотив комок, подступивший к горлу. — Мама… У меня, кроме вас, никого нет. И не будет. И никто мне не нужен.

— Неправда.

— Правда, мама. Правда. Не гони меня, пожалуйста, никуда. Ты уж мне позволь здесь остаться.

И Нина улыбнулась сквозь слезы, обведя взглядом узкое, уже заклеенное на зиму окно, старенький холодильник, раковину с темными пятнами отбитой эмали…