– Вы говорили, что вы вообще не имеете права отпускать грехи, – напомнил я и открыл дверь исповедальни. – Спасибо вам за то, что выслушали, святой отец. Будьте осторожны с вашими новыми приобретениями.

– Да пребудет с вами Господь, – напутствовал он меня.

По дороге домой, хромая и приволакивая раненую ногу, я чувствовал себя очень одиноким.

Как никогда в жизни.


Ромео все равно продолжал заниматься своими глупостями.

Я обнаружил это совершенно случайно, когда навестил его тем же утром, перед самым рассветом. Он не был в постели, где ему полагалось быть, а сидел за столом, на котором стоял подсвечник с горящей свечой, и неистово царапал пером бумагу. И то, что выходило из-под его пера, имело слишком много завитушек и украшений, чтобы можно было предположить, что это письмо бакалейщику или банкиру. Нет, это было послание девушке. И поэтому я сделал то, что должен делать в таких ситуациях хороший брат: я выдернул лист у него из-под руки и поднес его к горящей свече, чтобы прочитать, пока он возмущался и пытался отобрать его у меня.

Письмо было адресовано «синьорине Розалине», и в нем было все, чего Ромео просили ни в коем случае не делать: слова, мысли и чувства. Если бы этот листок увидел еще кто-нибудь – для меня это означало бы смертный приговор, поэтому я шепотом выругался, шагнул к камину, где уже почти погас огонь, и бросил письмо туда. Пламя взметнулось вверх с новой силой, и тут мой кузен набросился на меня с настоящей яростью, и я вынужден был огреть его кочергой, иначе он меня самого бросил бы в огонь. Я только защищался, поэтому удар был несильный и не причинил ему особого вреда, хотя Ромео следовало хорошенько проучить за одну только глупость.

Я отбросил его назад, но больная нога у меня подогнулась, и я потерял равновесие, упал и в конце концов потерпел поражение в этом бою, оказавшись распростертым на полу, а мой разъяренный кузен сидел у меня на груди, намереваясь разбить мне лицо.

– Грязный ублюдок! – выплюнул он. – Ты мерзкий, высокомерный…

– Ты ослушался меня, – сказал я спокойно, хотя на самом деле спокойствия я не ощущал. В руке у меня все еще была кочерга, и я мог бы снова огреть его, но не стал. – Мы же договорились, что ты больше не станешь писать ей.

– А я и не писал! – Его гнев уже начинал остывать, кулаки разжались. Ромео во многом был еще ребенком, он быстро заводился и быстро отходил… очень скоро он станет гораздо более сдержанным – мир неизбежно заставит его стать жестче, так, как это произошло со мной. – Я писал не ей. Я писал для себя… для собственного развлечения. Я бы сжег это сразу же, как закончил!

– Ну, значит, я просто слегка ускорил этот процесс, – заметил я и поморщился, когда он придавил мне больную ногу. – Слезь с меня – ты неуклюж, как ослиная задница.

Кузен встал, но даже после этого мне пришлось ухватиться за стенной канделябр, чтобы подняться, и далось мне это с таким трудом, что Ромео нахмурился, сразу же забыв о нашей ссоре.

– Что с твоей ногой?

– Собака, – ответил я. – Я пришелся ей по вкусу. Не беспокойся – рану хорошо перевязали, я не собираюсь истекать кровью или умирать.

– Собака, – повторил Ромео и нахмурился еще сильнее. – Сторожевой пес? Ты попался? Тебя заметили?

– Заметили, – сказал я. – И преследовали. Но не поймали. Так что все хорошо, говорю же.

– Но они же смогут узнать тебя по ране! Как ты сможешь передвигаться по городу, не выдавая себя?

– У меня есть план, – успокоил я его. У меня действительно был план Розалины. – Завтра утром ты и несколько слуг станете свидетелями моего падения с лестницы. Если рана будет хорошо перевязана и не начнет кровоточить, можно будет изобразить вывихнутую лодыжку.

– А если тебя заставят ее показать?!

– Тот день, когда уличные зеваки вынудят Монтекки раздеться по их воле, станет черным днем для нашего дома, – ответил я. – Ты же знаешь, что этого никогда не будет. Это опорочило бы честь нашей семьи, поэтому я в любом случае осажу их: если не словом, то при помощи меча.

Он медленно кивнул, как будто ему было тяжело наклонять голову.

Я заметил, что у него появилась какая-то новая тяжесть в движениях за эти последние несколько месяцев, особенно с тех пор, как мы перестали видеться с Меркуцио. Мы оба, должно быть, ощущали эту тяжесть. Слишком много у нас становилось ограничений и обязанностей, слишком сильно они давили на нас. Мы взрослели, и сопротивляться этому было невозможно.

– Все! – Я хлопнул его по плечу. – Больше никаких страданий из-за женщин. Любовь – это боль, без которой мы оба вполне можем обойтись. Давай разойдемся по своим постелям, я мечтаю только о том, что упасть и уснуть.

Он скривил губы в ухмылке.

– А я мечтаю только об алых губах и сладких поцелуях, – сказал он. – Если бы я не знал, что ее ждет монастырь, то решил бы, что она жестокий демон: так я из-за нее страдаю.

Я понимал, что Ромео любил идею, вымышленный образ, а не живую девушку: для него Розалина – это совершенный и недоступный драгоценный трофей, некое эфемерное создание, а вовсе не человек из плоти и крови. В этот момент я не испытывал ненависти к нему – я почти жалел его. Мой кузен любил саму любовь – такое чувство никогда не встретит взаимности.

Я же… Я же в этом тумане красивых слов видел живую женщину, горячую и страстную, видел в ней манящую загадку. Эту загадку не суждено было разгадать ни мне, ни Ромео, и я должен был с эти смириться.

Я взъерошил ему волосы, а он шутливо толкнул меня, я толкнул его в ответ – и эта игра продолжалась до тех пор, пока он случайно не задел мою раненую, укушенную ногу – и я не заорал от боли. Тогда я отправился в свою постель, оставив Ромео страдать в одиночестве.

А его стихи догорали в камине.


Утро ознаменовалось моим старательным падением с лестницы – я так удачно упал, что разбил себе голову и полдня был не в себе от боли. Присутствовали при этом не только Ромео и слуги, но и мои достопочтенные дядюшка и тетушка, что было весьма кстати. Обо мне очень заботились, больную лодыжку туго перебинтовали и велели мне держать ее в покое, пока я не поправлюсь. Понимая, что мое падение станет событием дня и главным поводом для пересудов на рыночной площади, я лег в постель и провел там следующие два дня, пока укус не зажил и не перестал причинять мне такую жгучую боль. На лбу у меня красовался огромный синяк, как знак отличия.


Утром третьего дня я все же поднялся с постели. Мы с Ромео медленно прогуливались, в сопровождении слуг и наемников, по рыночной площади, то беседуя с вельможами, то болтая с простолюдинами, и делали покупки по списку, выданному мне моей матушкой. Вдруг мы заметили в толпе знакомое лицо – Меркуцио. Ромео увидел его первым и резко стиснул мне руку, – его большой палец угодил как раз туда, где у меня был синяк, и на мгновенье я лишился дара речи, проклиная его про себя на чем свет стоит.

– Смотри. – Он указал в сторону Меркуцио. – Все-таки вылез из своей берлоги. И сильно изменился, как я погляжу.

Меркуцио действительно выглядел иначе. Наш друг как будто стал выше ростом, шаги его были увереннее и злее, а вместо яркой разноцветной одежды, которую он так любил раньше, он теперь предпочитал черный – глубокий черный цвет ночи, лишь кое-где разбавленный тонкими полосами оранжевого. Это было ему к лицу, но мне почему-то не понравился его новый облик: черный цвет придавал ему мрачность и вместе с тем вызывал ощущение исходящей от него опасности, словно блеснувшее в темноте отточенное лезвие ножа.

Но при виде нас его лицо расцвело прежней, знакомой, полной тепла улыбкой, и он бросился к нам через толпу, а добравшись до нас, обнял обоих разом.

– Мои дорогие черти! Как вы могли так долго обходиться без меня, мои ясноглазые друзья?!

Он в шутку ткнул кулаком Ромео, а потом меня, и мы стали бороться, как школьники, дурачась и хохоча.

Ромео все испортил:

– Я смотрю, супружество идет тебе на пользу, Меркуцио!

Я увидел, как на мгновение изменилось его лицо: глаза Меркуцио расширились и потемнели, и в них было столько жестокости, ненависти, злобы, презрения к самому себе… но в тот же миг все это исчезло, уступив место прежней улыбке. Если даже на этот раз он толкнул Ромео сильнее, чем следовало бы, а его улыбка стала горькой и притворной, – никто, кроме меня, этого не заметил. И уж точно не Ромео, который всегда видел только то, что хотел видеть.

– Тебе стоит попробовать самому – чтобы успокоить свою мятущуюся душу, – ответил Меркуцио. – Или ты все еще пописываешь жалкие стишата той жестокосердной дряни?

Я схватил Ромео за руку, чтобы он не вздумал отвечать. И сам удивился тому, какие сильные чувства вызвали у меня злобные слова Меркуцио. Я мог понять его: ярость, боль, презрение к самому себе – все это я видел в его глазах. Он чувствовал себя предателем – он предал не только своего мертвого друга, но и себя самого, свою натуру. И винил он в этом Розалину.

– Он давно покончил с этими глупостями, – ответил я за Ромео, который оказался мудрее, чем я думал, и промолчал в ответ, хотя и дрожал от внутреннего напряжения, которое отразилась у него на лице. – Мы так рады снова видеть тебя на улицах города, дружище. Нам не хватало твоего изощренного остроумия.

Я давал ему возможность ответить шуткой, остротой – и тем самым сгладить возникшее напряжение, но Меркуцио только улыбнулся фальшивой улыбкой, изучая меня глазами, в которых я уже не мог ничего прочитать.

– Что ж, тогда, – сказал он и положил руки нам на плечи, – первое, что мы должны сделать, – это утопить в вине ваше остроумие, чтобы мое стало еще острее. Особенно твое, Бенволио. Ты выглядишь так, будто тебя мучает жажда. Пойдем, хороший кубок вина – и ты поведаешь мне все обо всех своих заботах, ведь я же теперь женатый и почтенный господин, и мудрость моя возросла в связи с этим в десятки раз.

В его словах слышалась издевка, и это мне не понравилось, но я все же пошел с ним, и Ромео пошел – и Меркуцио привел нас к дурно пахнущему входу в таверну, известную тем, что там собирались самые отъявленные мерзавцы и разбойники. Я отшатнулся, когда он потянул нас к двери.