Меркуцио пытался его спасти. Я не слышал слов, но я понимал, что он говорит отцу что-то, умоляет сохранить жизнь своему другу, пытаясь вложить в свои слова все красноречие, и дар убеждения, и обаяние… когда голос его зазвучал слишком громко, а мольбы стали достигать ушей посторонних, отец приказал слегка придушить его, чтобы заставить замолчать. Ромео рыдал, глядя на это, а я мог только молиться, чтобы Меркуцио выдержал это. И чтобы я тоже это выдержал, о господи.

Меркуцио не издал ни звука, когда они поволокли юношу к петле.

Его повесили на невысоком дереве. Не знаю, почему меня это вообще задело – что оно такое маленькое, но почему-то именно от этого у меня особенно больно сжалось сердце. Хотя ветка была довольно крепкая, чтобы выдержать его вес, и когда они вздернули веревку, ноги юноши оторвались от земли всего на несколько дюймов, но этого оказалось достаточно: все было бы точно так же, выбери они для казни высокое дерево.

Он очень долго умирал. Чудовищно долго. И Ромео дрожал, словно в лихорадке, и я прошипел ему на ухо: «Если они увидят тебя в таком состоянии – они вздернут и нас с тобой!» Зеваки не испытывали никакого благоговения перед смертью, никакой жалости: они восторженно вопили, когда юношу вешали, и кидали в него камни, пока он дергался и хрипел. Мне отчаянно хотелось убить их, убить их ВСЕХ, но я вцепился в плечо своего кузена с холодной яростью и изо всех сил старался не выдать своих истинных чувств. «У тебя холодное молоко вместо крови в жилах» – так, кажется, выразился Меркуцио, но сейчас у меня в жилах действительно текла не кровь – огонь и пламя, этот огонь сжигал меня изнутри и рвался наружу. Никто из присутствующих не узнал ни меня, ни Ромео, а если бы узнали, то нас не спасло бы даже наше положение: мы были ближайшими друзьями Меркуцио, и в пылу праведного гнева и жажды мести нас точно избили бы до полусмерти или убили бы. Это, конечно, погубило бы семью Орделаффи, но в такие моменты мало кто в состоянии думать о последствиях.

Я боялся, что они повесят и Меркуцио, но его оставили, рыдающего и истекающего кровью, в грязи, царапающего ногтями землю в бессильной тоске, как будто он хотел заживо похоронить себя в этой земле.

Синьор Орделаффи бросил несколько слов своему приближенному слуге, а потом зашагал прочь, в направлении городской стены. Он отер кровь своего сына с рук шелковым платком и швырнул платок в канаву около дороги – один из крестьян бросился поднимать платок: кровь можно отстирать, а шелк стоит дорого.

У слуги был подходящий голос для того, чтобы командовать, – глубокий и уверенный: он громко объявил собравшейся толпе, что преступный грешник, которого только что повесили, подстерег наследника Орделаффи и напал на него, что Меркуцио яростно сопротивлялся, что это преступление должно было быть наказано и теперь каждый из присутствующих может засвидетельствовать, что справедливость восторжествовала.

Все это было шито белыми нитками, но должно было сработать: ведь пролилась кровь, а все христиане прекрасно знают, что кровь смывает любой грех. Репутация Меркуцио, конечно, была запятнана, и я понимал, что теперь его постараются женить на его нежеланной невесте как можно скорее – чтобы избежать слухов и сплетен.

Но все же им придется подождать, по крайней мере, пока он не оправится от побоев настолько, чтобы держаться на ногах.

Понадобилось трое слуг, чтобы поднять Меркуцио и потащить его домой, но не потому, что он сопротивлялся: силы покинули его, осталось лишь безграничное отчаяние. Так много нас с ним связывало – и так мало мы могли сделать для него сейчас. Ничего не могли. И это было чудовищно больно и страшно – смотреть, как его волокут прочь, и понимать, насколько одиноким он себя чувствует.

Орделаффи велели толпе разойтись и ушли, оставив тело повешенного болтаться на дереве, раскачиваемое утренним ветром. Я держал Ромео за плечо до самых городских ворот и отпустил только тогда, когда последние из слуг Орделаффи исчезли из виду.

– Мы должны снять его, – сказал Ромео, вытирая слезы с лица. – Меркуцио не оставил бы его там.

– Меркуцио должен решить это сам, – ответил я. – И они наверняка будут следить, кто посмеет явиться туда. Если мы придем – мы подпишем себе смертный приговор. Лучше иди и попроси сделать это брата Лоренцо – с Церковью они спорить не будут.

Ромео ушел, он был явно рад, что может сделать что-то полезное – это отвлекало его от его горя и гнева. Я же опустился на корточки, прислонился спиной к стене и дышал – просто дышал, пока моя ярость не начала потихоньку успокаиваться и превращаться в какое-то другое, более управляемое чувство.

Я считал, что знаю, что такое человеческая жестокость, но это… это было совсем другое – за пределами добра и зла. Я понимал, что мы все ходим по лезвию бритвы и что наша жизнь хрупка, словно стекло, но эти восторженные вопли при виде агонии, этот смех и радость убийц… звуки, с которыми камни ударялись об умирающее тело… это уничтожило, разрушило что-то очень ценное у меня в душе – что-то, о существовании чего я и не подозревал.

Я не знал, что невинен, пока не утратил невинность.

Я почувствовал внезапную и непреодолимую потребность увидеть Розалину, ощутить тепло ее улыбки, заглянуть в ее темные глаза. Но я знал, что девушка задаст мне вопрос, на который мне было бы тяжелее всего ответить: «Почему ты не пришел на помощь?»

И я ненавидел себя так же сильно, как тех, кто накидывал веревку на шею этого несчастного.

Потому что я был виноват не меньше, чем они.

Брат Лоренцо шел быстрым шагом, вокруг него, словно овчарка вокруг отбившейся от стада овцы, суетился Ромео. Увидев меня, сидящего у городских ворот, он нахмурился и замедлил шаг.

– Бенволио? – Монах протянул мне руку. Я некоторое время смотрел на него отсутствующим взглядом, а потом кивнул и тяжело поднялся на ноги. – Идемте.

– Мы не можем, – сказал я. Во рту у меня пересохло, я сглотнул, но лучше не стало. – Если нас узнают…

– Да, конечно. – Брат Лоренцо понимающе кивнул. – Я понимаю. Я сам позабочусь о бедном грешнике. Идите домой. И не трогайте своего друга – я надеюсь, вы понимаете, что навещать его сейчас – не самая лучшая идея.

Я понимал. Я не был уверен, что Ромео думает так же, но согласно кивнул. Взяв монаха за руку, я заглянул ему в глаза и сказал:

– Пожалуйста, будьте поласковее с… ним. Он умер как храбрец.

– Он умер как грешник, – ответил брат Лоренцо, но в его словах не было упрека или обвинения – только горькое сожаление. – Но грешники тоже могут быть храбрецами. Я совершу отпевание его и похороню – не волнуйтесь. Но отмечать место, где он будет лежать, я не стану – найдутся такие, кто захочет надругаться над его могилой, даже если она будет находиться в ограде церкви.

Он говорил так, как будто знал это, – и он действительно знал.

Я обнял Ромео за плечи, когда он двинулся было вслед за монахом. Мы смотрели, как тот спускается с холма, как останавливается на мгновение перед качающимся телом, молча молится, а потом снимает тело, освобождая шею покойного от петли.

У меня сердце сжалось, когда я увидел, как бережно он обращается с трупом, прижимая его к груди, словно спящего ребенка.

Я повернул Ромео в сторону дома и пошел вместе с ним.

– Клянусь, – произнес он сдавленным, полным слез голосом. – Клянусь, я найду того, кто его выдал. Ведь кто-то сделал это. Ты знаешь, что они сами не выследили бы его.

– Знаю, – ответил я. Мой собственный голос звучал плоско и безжизненно.

И я знал.

Но я не мог сказать Ромео, что это сделала моя собственная сестра, его кузина.

Во имя всего святого – я не мог этого сделать.


Мы провели день вместе, молча, играя в шахматы. Ни один из нас не стал пить, потому что мы оба понимали, что стоит начать – и мы не сможем остановиться, пытаясь утопить в вине свое страдание. Время от времени Ромео произносил что-нибудь очень горькое вроде «Надо было их остановить» или «Ему даже не позволят носить траур», я болезненно вздрагивал от его слов и ничего не отвечал – между нами висела гнетущая тишина.

Когда Бальтазар наконец сказал, очень осторожно: «Может быть, принести вам обед сюда?» – я вспомнил, что наша семья скоро соберется внизу для трапезы и наше отсутствие будет очень заметно – более того, оно будет вопиющим. Меня это не слишком взволновало, а вот Ромео – к моему удивлению – поднялся и сказал:

– Нет. Принеси нам воды – мы умоемся, переоденемся и спустимся.

– Мы пойдем? – спросил я, не сводя взгляда с мерцающего света свечи, стоящей на столе. Я смотрел на нее с того момента, как ее зажгли, а теперь это был маленький огарок. – Почему?

– По той же причине, почему ты заставил меня уйти оттуда, – ответил Ромео. – Потому что Меркуцио наш друг, а друзья Меркуцио должны продемонстрировать сегодня, что они покорные и благовоспитанные сыновья. Семья будет защищать нас в любом случае, но лучше, если у них не будет ни малейшего сомнения в нашей невиновности.

Мой младший, безответственный кузен оказался умнее меня. Если бы не он, я бы скорей всего заперся в своих покоях, прячась от людей и предаваясь невеселым размышлениям, и это наверняка вызвало бы ненужные пересуды – если не среди членов семьи, то среди слуг, которые могли бы разнести сплетни и слухи по всему городу. И очень скоро я тоже оказался бы под подозрением. А мой вольный образ жизни и нежелание жениться только подтверждали бы эти подозрения.

Ромео был прав. Мы должны были явить всем свои спокойные, чисто выбритые, невозмутимые лица и с видимым удовольствием танцевать, когда заиграет музыка.

Я все не мог забыть отчаяние Меркуцио накануне. «Женат и похоронен, связан узами брака и мертв». Они все-таки женят его? Или родные запрут его в каком-нибудь монастыре, против воли заставив принять монашеский сан?.. Хотя нет, они не посмеют: он старший сын, а значит, его заставят играть по правилам. Его женят, и Меркуцио окажется прав: он будет мучить эту девушку, теперь даже сильнее, чем мучил бы раньше. Семья готова продать ее за положение в обществе – девушек всегда продают или обменивают. Возможно, сейчас, когда репутация Меркуцио так испорчена, семья невесты попробует пересмотреть условия сделки – но замуж ее за него выдадут, причем как можно скорее. Этого будет требовать отец Меркуцио, дабы обелить имя Орделаффи. Мне не хотелось даже представлять себе эту брачную ночь: даже если она состоится, она будет холодной и безжалостной. У Меркуцио в душе не осталось ничего, кроме пепла и пустоты, – и это превратит просто несчастный брак в кошмарный.