– Сдохнуть можно от смеха. Но какого дьявола вы это сделали, Массо?

– Просто так, поглядеть, – отвечает как всегда непроницаемый Массо.

И он снова предаётся своей лицедейской мании – напяливает на голову салфетку, свёрнутую в кулёк, сводит брови, кривит в жестокой гримасе рот и объявляет:

– Торквемада.


…Комната натоплена слишком жарко, но сквозь распахнутое окно вползает сырость, пропитывает волосы, увлажняет ноздри.

Я приехала сюда в душном поезде, и после сухой, позолоченной ранним солнцем Ниццы я с наслаждением вдыхаю этот холодный воздух, запах дождя, к которому больше не примешивается запах йода и соли и который не смягчён ароматом цветущей мимозы. Ветер приносит его мне на озеро Леман, где низко плавают тёмные тучи, а в редких просветах сверкает совсем близкий Монблан.

Мне хорошо знакома эта комната, я узнаю её розовые стены, отделанные лиловым бордюром, и небесно-голубые двери. Гостиница, где я остановилась, вполне приличная. Это одна из многих подобных ей швейцарских гостиниц на берегу озера или в других живописных местах. В Париже меня никто не ждал, а я вспомнила, что в Женеве в конце февраля часто бывает мягкая погода и чайки там приветливо машут крыльями. К тому же у Брага начинаются его ежегодные женевские недельные гастроли.

С тем же успехом я могла бы поехать в двадцать других городков на юге вместо Женевы – пляж с горячим песком и между двумя красными скалами, итальянская деревня, провансальские селения, где выжимают сок из фиалок и жанкиля. Но я не могу забыть, что все эти райские местечки, едва только наступает час сумерек, лишаются своего единственного украшения – особого света и превращаются в мрачные казематы, а туристам ничего не остаётся, как только таскаться от террасы к расстроенному фортепьяно и от читальни, оккупированной дряхлыми англосаксонскими призраками в очках, к салону, где судачат молодые и старые девы, готовые от скуки кидаться на людей, визжать и кусаться…

Мне здесь хорошо. Мягкость холодного воздуха, серая гладь озера, такая неподвижная после дождя, что маленький паровой буксир оставляет за собой след, длинный и тонкий, словно плетёный канат. Здесь всё удаляет меня от Ниццы, от Майи и Жана. Всё, вплоть до скупой и строгой красоты зимнего букета из едва проклюнувшихся листиков прибрежной ивы, меня молодит и освобождает от груза воспоминаний о пребывании на Ривьере, заключительная сцена которого и положила ему конец.

В течение сорока восьми часов я ещё терпела общество этих двух любовников. Майя снова стала весёлой влюблённой и ходила с демонстративно победоносным видом, как всякий раз, когда она сдавала свои позиции и унижалась перед Жаном. Когда они оставались наедине, Жан, не найдя для себя моральной позиции, которая давала бы ему хоть какое-то преимущество в моих глазах, принял разумное решение вновь вести себя как в прежние дни.

Накануне отъезда, уже тайно сложив чемоданы, я согласилась провести полночи в комнате-курильне Массо, на белой циновке и подушках, обтянутых прохладным блестящим шёлком. Опиума я не курила, но позволила себе этот вечер как некое постыдное наслаждение и «чтобы поглядеть», как говорит Массо.

Майя жадно накинулась на опиум – не столько ради удовольствия, сколько чтобы продемонстрировать свою опытность. Она говорила «шарик», «бамбук», «доза» и хвалила вязкость опиума со знанием дела старого, насквозь прокуренного китайца.

Жан закурил без желания и без удовольствия, как-то торопливо, словно ему не терпелось поскорее достичь благословенного мига, когда приклоняешь к подушке задурманенную, плывущую голову. Когда он отложил свою последнюю трубку, он вытянулся на циновке и упёрся в меня взглядом, в котором не было ни желания, ни тревоги, а лишь спокойная, как смерть, уверенность.

Я не лежала, как они все, а скорее сидела на циновке. От Жана меня отделяла Майя, распростёртая на полу, но какая-то неспокойная, её мучила мигрень и желудочные колики. Мне нравился приглушённый свет красного шёлкового фонаря и тихие хлопоты Массо с той, кого Массо называл своей гончей: жалкое, уродливое создание с красивыми, готовыми повиноваться глазами, как у служанки. Я толком не понимала, почему все эти люди, за исключением Массо, курят опиум, но мне казалось естественным, что Жан, накурившись, отдыхал, как человек, который напился специально, разрядки ради.

Короткое пламя миндалевидной формы под стеклянным колпаком вновь и вновь приковывало к себе мой блуждающий взгляд, я следила за почти неуловимой на белой циновке тенью Будды из хрусталя, стоящего возле лампы… Там, за Жаном, то и дело мелькали тоненькие сухие руки Массо – светлые пятна в полутьме комнаты. Они двигались медленно, с точностью и осторожностью, присущей, пожалуй, только рукам святых. После того вечера для меня был неприятным только один час – тот, что предшествовал отъезду на вокзал. В присутствии невозмутимого Жана Майя обрушила на меня целый шквал вопросов.

– Ну почему? Что это вам взбрело? Жан, скажи, разве она не рехнулась? Держу пари на десять луи, что через две недели вы снова будете здесь… Ну конечно, её влечёт страсть к перемене мест. По сути, она такая же чудачка, что и я!..

Майя тараторила без умолку, что-то восклицала, оборачиваясь то ко мне, то к Жану. Я боялась, что она увидит на наших лицах одинаковое желание молчания и обмана. Однако я не обменялась с её любовником ни одним заговорщическим словом, и он ничего не предпринял, чтобы меня удержать.

Мне хорошо. Я рада, что рассталась с теми людьми чисто, легко, без драматических сцен и без низкого флирта. Добропорядочная Швейцария внушает мне желание отойти в сторону от всего этого. Пройти, так сказать, курс «литературной терапии». Передо мной лежит кипа журналов: «La Grande Revue», «La Revue des Revues», «La Revue de Paris», «Le Mercure de France» и ещё много других… Хватит чтива и на ночь, и на день, и вообще на всю ближайшую неделю. Я их ещё не разрезала, но уже глядя на них, я могу с презрением относиться к спутникам, которых только что покинула, за исключением, конечно, Массо, существа безответственного, но бесспорно начитанного и таинственного. Я от них ото всех уже мысленно отстраняюсь и не без похвальбы говорю себе: «Как это я могла прожить три недели в обществе этих людей? И обходиться пятьюстами слов, которые составляют их словарь?»

Двести слов, чтобы заказать выпивку, сто слов, чтобы обсудить меню, несколько цифр, чтобы оценить проходящую мимо женщину и её платье и соотнести одно с другим, ещё сто слов, чтобы пересказать очередную пикантную сплетню, и последняя сотня слов нужна для тем, «возвышающих душу», а именно: мораль, литература и искусство. На это сотни хватало с лихвой. Да так недолго и родной язык забыть! Арго Брага, ломаный французский мюзик-холльного закулисья – всё лучше, чем тот язык, на котором объяснялась Майя с Жаном и которым я довольствовалась, кто бы мне теперь объяснил, как и почему?

Дождевая туча, плававшая по небу, а сейчас стремительно приближающаяся к городу, гасит ослепительное белое сверкание Монблана. На фоне низких тёмных туч мечущиеся чайки становятся снежно-белыми, а пока я достаю из кучи журналов тот, что в оранжевой обложке, мысли мои приобретают другой оттенок…

Да, я довольствовалась обществом этих людей, я довольствовалась им из-за беспринципной гордости, застарелой гордыни «синего чулка» и улыбалась, исполненная иронии и снисхождения, на просторечье Майи, на лень Жана, который не давал себе труда заканчивать начатые фразы… Чувство, которое удерживало меня при них, было сродни молчаливому презрению убогой школьной учительницы к своим тупым и нерадивым ученикам – так бывало чаще всего, но иногда, глядя на них, я тоже становилась эдакой разбитной тварью, любящей сладко пожрать, в охотку выпить, жадной до деликатесов, автомобильных прогулок, шикарных ресторанов с цветами на столах, ко всей этой пошлой роскоши, созданной для доступных женщин и богатых мужчин.

Сказать, что я терпела их общество, – это сказать лишь половину правды. На самом же деле я пыталась их покорить. Для кого же, как не для них, я мобилизовала все свои возможности нравиться, которые, впрочем, год от году ослабевали и теряли силу своего воздействия. Моим главным оружием было веселье, лёгкое веселье не очень молодых женщин, которые хохочут с излишней готовностью, что является сознательной демонстрацией хорошего настроения и отменного аппетита – что, несомненно, составляло неблагоприятный фон для Майи, ещё неуравновешенной в свои двадцать пять лет… Двадцать пять – это не возраст покоя, ещё слишком близки годы отрочества с их экзальтацией, самых экстравагантных надежд и готовностью к самоубийству… Майя в свои двадцать пять не жалеет времени на слёзы, притворство, на недомогания, на чёрные мысли… А Рене Нере в тридцать шесть ничего не требует, и даже может показаться, что она всё предлагает.

Я отдавала себе отчёт в том, что в глазах посторонних даже минуты моей слабости были мне выгодны, поскольку женщина бывает красивой лишь в сравнении. Рядом с Майей я не без умысла подчёркивала свою полную уравновешенность, гармоничную неподвижность, чтобы от Майи возникал образ недозрелого фрукта, висящего на сотрясаемой ветром ветке.

Короче говоря, я нашла довольно ловкий способ защищать себя, и его, в известном смысле, бесчестность не скрылась от посторонних глаз, поскольку в моих ушах ещё звучит фраза, сказанная Жаном: «Признайтесь, что вы не любите Майю». Я вполне заслужила эти слова, более того, я их добивалась. Это несколько болезненное вознаграждение за моё хитрованство!..

К счастью, я вовремя рассталась с этими людьми и грешила лишь по легкомыслию, поскольку совсем не думала о Жане. Я не придаю никакого значения его порыву накануне моего отъезда. Многие мужчины, когда их бросают любовницы, начинают признаваться другим женщинам: «Я вас давно хочу, как всё удачно складывается!..» Конечно, с моей стороны было крайне неосторожно жить какой-то единой жизнью с Жаном и Майей. Пробуждение в Жане врождённого инстинкта полигамии было неизбежно. И привычка находиться в обществе двух женщин не могла не пробудить в нём желания… Если ты мужчина и дружишь с женщиной, у которой нет любовника, охотно ищешь её общества, потому что она не глупа и не занудна, доверяешь ей свою любовницу, которая скучает, то в один прекрасный вечер нервно раскидываешь в стороны свои руки и обнимаешь сразу обеих женщин, а потом всё то ли налаживается, то ли разрушается…