Сидони-Габриель Колетт

Преграда


Даже то немногое, что женщина может оценить в самой себе, ей не разглядеть в неподвижном круге, который высвечивает одна и та же лампа, зажигаемая на одном и том же столе. Но чего я достигла, поменяв лампу, стол и даже комнату? В меня закралось подозрение, которое тут же перешло в уверенность, что все страны покажутся мне похожими друг на друга, если я не открою секрет, как изменять свой взгляд на них благодаря тому, что изменяюсь сама. Миновало время, когда я могла рассчитывать на свой надёжный здравый смысл! Надёжный разум женщины… С тем же успехом можно говорить о «надёжности» японского домика с бумажными стенами. Куда подевались моя невозмутимость и хвалёная разумность? Я так разволновалась, что меня буквально затрясло как в лихорадке, и всё от случайной встречи на Английской набережной.

А ведь, собственно говоря, ничего особенного не произошло, такая встреча была неизбежна, и можно только удивляться, что она не случилась раньше… Там, на набережной, он прошёл мимо, не заметив меня, – он, тот, кто хотел дать мне своё имя, свою любовь, подарить своё верное сердце. По правую руку от него шла молодая женщина, а по левую – совсем крошечный ребёнок, едва научившийся ходить, круглый, как шарик. Он не увидел меня, потому что всё его внимание, трогательное и торжественное, даже как-то слегка глуповатое, было приковано к младенцу, который ковылял сбоку, готовый упасть на каждом шагу. Долговязый Мужлан прошёл так близко от меня, что я смогла разглядеть его длинные колючие ресницы и галстук, затянутый слишком туго, словно навсегда. Он был удивительно похож на себя, и я едва удержалась, чтобы не протянуть, как когда-то, руку и чуточку не ослабить этот злополучный узел да поглубже засунуть платочек, слишком уж вылезший из верхнего кармана пиджака. Сейчас мне страшно при мысли, что я могла бы всё это проделать. Он настолько не почувствовал меня рядом с собой, настолько не догадался, что я где-то поблизости, что мне показалось: меня уже нет в числе живых, я не более чем привидение, сквозь которое он может пройти. Странным образом мне и в голову не пришло разглядывать его жену и его ребёнка. Они спокойно продолжали свою прогулку вдоль моря.

Меня трясёт не от любви и не от горя. Есть ли доля сожаления в смятении, охватившем меня? Шок, словно удар молнии, поразивший меня, обнажил всю меру хрупкости моей натуры куда больше, нежели моя маниакальная мечтательность, которая позволяет мне ежедневно обманываться насчёт своей мудрости. Если вам угодно, я предаюсь, так сказать, медитации… Но не бывает мудрых медитаций. Всякая регулярная медитация содержит в себе что-то от бреда. Она граничит с кризисом, с неким спровоцированным экстатическим состоянием, вне зависимости от того, причиняет ли оно душевную боль или нет…

И вот я снова принялась обобщать, причём чисто по-женски. Что ж, тем лучше! Бывают такие моменты, когда мне нравится быть просто бабой. Словно таким способом я убеждаюсь, что ещё представляю какой-то интерес в любовных делах.

Хотелось ли мне, чтобы он меня увидел?.. Нет, мне это ни к чему. Я с трудом произношу его имя, его громоздкое имя: Максим Дюферейн-Шотель… Я уверена, что не люблю его. Но ведь всё же этот человек олицетворял в моей жизни любовь, приключение и даже сладострастие. Видимо, поэтому меня прошиб такой озноб и что-то всколыхнулось во мне. Эти губы, эти руки, это крупное жаркое тело, всё это вместе взятое три года тому назад едва не стало моим любовником… Интересно, а случись так, что он был бы там, на набережной, один и обратился бы ко мне, – назвала бы я его «Макс» или «мой дорогой»? А может, ограничилась бы нейтральным «вы»? У него был немыслимо женатый вид, но такой вид был у него, не сомневаюсь, с самого рождения. Жену и ребёнка он выставлял напоказ, словно покупки, только что сделанные в магазине на площади Массена…

Постараюсь быть искренней… Я не кинулась прочь от него, но скрылась в неподвижности, только она могла утаить меня от его взгляда – заяц в минуты опасности плашмя застывает на земле: он знает, что на борозде его не видно. Любой жест руки в белой перчатке на фоне моего тёмного платья, несомненно, привлёк бы его взгляд – я даже испугалась, что он резко повернётся на запах моих духов, всё тех же… Я не хотела, нет-нет, не хотела. Я залилась краской, словно женщина, которую застали в бигуди. К тому же у него столько новых приобретений: свежеиспечённый ребёнок, жена, вся в мехах и перьях, трость, которой в моё время не было. А у меня… Меня унижал его вид преуспевшего человека. Мне нечего ему показать, кроме костюма, который на мне, ну и, конечно, красивой шляпки да слегка изменённой причёски. Быть может, он стал бы выглядывать, что нового во мне и вокруг меня, и произнёс бы с разочарованной гримасой: «И это всё?..»

Я испытывала, да, надо прямо сказать, нехороший стыд за свою бедность… В этом году он даже не увидел на стенах домов в Ницце больших оранжевых афиш с чёрными буквами, оповещающих о гастролях Рене Нере, потому что Рене Нере больше не выступает. Я стала чем-то вроде мелкого рантье – вот и всё, что я могла бы сообщить ему о себе, если бы он поинтересовался, как я живу. Да, я теперь мелкий рантье – не богатая, но и не бедная, уже не молодая, но ещё не старая, не счастливая, но и не несчастная…

Нынче вечером мне припомнилась одна шутка Брага, которую он частенько повторял:

– Человек никогда не похож на то, чем он является на самом деле. Вот я, например: когда я хорошо одет, то все меня принимают, это уж поверь, за большого артиста. А вот ты, как тебя ни одень, не похожа на большую артистку, впрочем, и на маленькую тоже. И на «даму» не похожа. И на шлюху не похожа. Сидишь всегда съёжившись, потому что мир внушает тебе отвращение. Но эта поза ничего о тебе не говорит… Короче, ты ведёшь себя в жизни как некоторые покупательницы в магазине, которые, стоя у прилавка, никак не могут решиться, что им взять. И продавцам хочется вытолкать их взашей, но вместо этого они вежливо произносят: «Ну, дамочка, может, вы наконец остановитесь на чём-нибудь?» Премерзкая категория покупательниц, между прочим!

И он всякий раз смеялся, а я возмущалась, чтобы доставить ему удовольствие…


Идёт дождь, хотя день был безоблачный. Набережная блестит, и перестук капель по пальмам и мостовой заглушает ритмичный рокот моря. Где сейчас та пара, которая прошла в три часа дня мимо гостиницы, всецело сосредоточенная на своём младенце, одетом во всё белое? Скорее всего, они живут не в Ницце. Я представляю их себе на вилле, окружённой садом, где-нибудь в окрестностях Канн, как и положено богатым буржуа, кем они и являются. Они, скорее всего, приехали в Ниццу в роскошном лимузине с младенцем на коленях, чтобы выпить здесь чаю… Он, должно быть, скоро женился, Он, мой друг, почти мой любовник, раз его ребёнок уже ходит. Видно, он не очень уж долго убивался над тем письмом, которое я написала ему холодным утром той слякотной осенью: «Макс, дорогой, я ухожу…» Вот так!.. Ясно, что я ни о чём другом нынче вечером думать не смогу, но не вижу в этом ничего дурного.

Я не разглядела его жену, это правда. Но сейчас маленькая группка чётко всплыла перед моими глазами. Молодая женщина – из тех, что начинают казаться красивыми, когда их часто видишь. Она шла, как мне кажется, с несколько рассеянным видом, её движения были исполнены какого-то бездумного, словно бы животного покоя. «Спросите у мсье…» И мсье, держу пари, на всё исправно отвечает – и няньке младенца, и шофёру, который ждёт распоряжений, большой смуглой рукой он по понедельникам придвигает к себе счёт из прачечной и каждое утро обсуждает меню с кухаркой… Быть может, он иногда вспоминает меня и в те дни заказывает «свиные отбивные в соусе, сильно приправленном уксусом…» Вполне возможно, что его молодая жена зовёт его «Макс…» голосом, который ему кажется знакомым, а когда он грубовато шутит, совсем не исключено, что она, пожимая плечами, говорит: «Долговязый Мужлан!..» И тогда он утыкается ей головой в плечо и закрывает глаза, чтобы скрыть волнение, а вместе с тем и двусмысленную радость от своего молчаливого вранья, радость, которую, впрочем, они все испытывают, когда нас ловко предают как раз в тот миг, когда сжимают нас в жарких объятиях…

Ну вот, пошла писать деревня… Догадываюсь, придумываю. Оживляя свои воспоминания, я как бы проникаю в брак бывшего возлюбленного, проявляя при этом изощрённое недоброжелательство брошенной любовницы, когда на самом-то деле это ведь я… Хуже того, я проявляю богатое эротическое воображение целомудренных людей, и мне в этом помогает моя, увы, очень точная память… И я – а собственно говоря, по какому праву я помещаю между Максом и его женой призрак Рене Нере, незабытый и незабываемый… Незабываемый! Скажите на милость, чем я сейчас лучше холодной красивой дуры по фамилии Вильпрё, певицы, которая, когда при ней произносили любое мужское имя, восклицала с придыханием: «Ах, он от меня без ума!.. Он едва не покончил с собой… Он покинул родину, бедняжка!..» Зато сама Вильпрё, верная своим диким фантазиям, испытывает счастье, которое доступно только тем, кто в обитой войлоком палате в жёлтом доме мнят себя одни – Христом, другие – Наполеоном…

Дождь за окном хлещет пуще прежнего. Я сегодня не выйду из своей комнаты. А ведь на афишах кабаре «Эльдорадо» значится имя моей бывшей товарки по мюзик-холлу. Мне хотелось неожиданно появиться за кулисами, удивить её… Нет, не пойду туда нынче вечером. Ближайший от меня береговой прожектор, словно маленькой серебряной кисточкой, прочерчивает рябую от дождя морскую гладь… Глядя на это, я распускаю волосы, но не оставляю их рассыпанными по плечам, а машинально начинаю снова их собирать, повторяя ту причёску, которую носила тогда, три года назад. Я опускаю пряди эдакими фестонами на уши, а затем стягиваю волосы на затылке в тугой узел и взбиваю на темени кудряшки на манер средневековых пажей… Постарела ли я? Да, нет… и да и нет. Что-то в цвете и вялости кожи лица напоминает изысканную засушенность тех женщин, которые напрочь лишены телесных радостей. Мне теперь не нравится моя прежняя глупая, всё скрывавшая причёска. Теперь я стала обнажать то, что прежде бывало скрыто от глаз: уши, виски, верхнюю часть лба и затылок, выемку спины, шею, ключицы. Плечи я ещё не решаюсь открыть, не смею, как говорит Браг, «снять униформу». Кожа ног и рук, округлость груди – всё это выставляется напоказ на сцене, но только на сцене, густо смазанное кремом, чтобы удержать пудру. Это как бы натюрморт, на это смотрят издалека, это вне досягаемости для прикосновений и поцелуев, как бы принадлежность, хоть и более волнующая, сценического костюма… Я не раз замечала у многих товарищей по театру и мюзик-холлу этот странный, чисто профессиональный сдвиг в целомудрие, в силу которого они выступают чуть ли не голыми у самой рампы, но в жизни замуровывают себя в плотную тафту и непрозрачный гипюр. Прошёл уже год как я покинула сцену, но во мне сохранилась эта чисто профессиональная стыдливость, и Я скромно скрываю и то и это, хотя, обнажив, вызвала бы только зависть. Красавица танцовщица Бастьен, роскошная пленительная нимфа, требовала от своего портного, чтобы в её вечернем платье декольте было прикрыто тремя слоями муслина, и всё твердила, ударяя ладошкой по своей упругой груди: «Это, мсье, принадлежит только моей профессии и моему любовнику!»