Наконец железная клетка поднимает нас всех четверых. Этим прерывается воцарившаяся между нами какая-то неловкость, фальшивая фамильярность, почти антипатия. И мы говорим друг другу: «До скорого…» – чётко и холодно, словно нам уже не суждено больше встречаться.


– Ах эти люди, эти люди… – Я не знаю, что ещё добавить, и снова повторяю: – Эти люди… С меня довольно!..

Посыльный, который приносит мне в номер поднос с чаем и фруктовое пюре, уносит с собой записку для Майи, в которой я вкратце извиняюсь:

«Я, видимо, простудилась, дорогая Майя, ложусь не ужиная. Чувствую себя скверно. До завтра».

Теперь, когда дверь заперта на два поворота ключа, я могу шагать из угла в угол, уже не сдерживая своего дурного настроения: «Мне определённо надоели эти люди!» Горячая, благоухающая экзотическим ароматом ванна, которая меня уже ждёт, распространяет кисловатый запах и в комнате. А я хожу в старых шлёпанцах, в халате, накинутом на мятую рубашку, кружевная отделка которой не стянута лентами: сразу видно, что я пользуюсь ужасной гостиничной прачечной. В те годы, когда я зарабатывала себе на жизнь, моё более скромное бельё всегда было с продёрнутыми лентами и пришитыми пуговицами. От этой ничем не оправдываемой небрежности моё настроение вконец портится: «Ой, до чего же мне осточертели эти люди!..» Но я никого не называю по имени, боясь, видимо, что придётся назвать самоё себя.

Ну как я могу в чём-нибудь обвинить Массо, человека образованного, знатока и любителя книг, которого одолел опиум? Почему Майя заслуживает большего порицания, нежели Жан, за то, что они оба, томясь от собственного безделья, ищут моего общества, наблюдая за моей бездельной жизнью. Ведь Майя не злая, а Жан приятен в общении, обходителен, охотно смеётся и не болтлив к тому же. В число «всех этих людей», которые мне так осточертели, надо ли включать моего Одинокого Господина, беднягу, и служащих гостиницы, и людей, прохаживающихся на молу? Да, я предпочитаю включать. Так лучше, это менее несправедливо. Бедная Майя, ведь она мне ничего плохого не сделала… Сейчас она ужинает с Жаном у «хорошей хозяйки», или в казино, или в комнате № 82, где, наверно, всё уже дрожит от криков и яростных схваток очередного сражения… Я потягиваюсь, погружаюсь в обжигающую воду и недобро ухмыляюсь, воображая, как будет выглядеть Майя завтра поутру, вся в мелочных расчётах и беспрестанных жалобах.

– Вы только поглядите, моя дорогая, и оцените: на мне синяков не меньше чем на полсотни луидоров!..

Да, правда, все эти люди мне надоели. Но я теперь начинаю лучше разбираться не только в себе, но и в сильных и слабых сторонах этого странного края, где утро всякий раз восхищает, а вечерами, даже если небо усыпано звёздами, прошибает лёгкий озноб от нездорового ощущения какой-то двойственности здешнего климата. Здесь ночная прохлада не бодрит, тёплая ночь пробуждает не сладострастие, а только лишь озноб. Неужели я за столь малый срок стала так чувствительна к капризам средиземноморской зимы, а может быть, я уже заранее была сродни здешней погоде? Здесь от январского солнца может созреть виноград, однако достаточно единого ледяного дуновения, чтобы всё увяло… Макс, я лежала в ваших объятиях словцо в могиле, выкопанной по моему размеру. И всё же я встала из неё, чтобы убежать…

Однако всё это вовсе не означает, что я должна оставаться с «этими людьми». Нас ничто не связывает, кроме безделья. Прошлой зимой у Майи был другой любовник, менее соблазнительный, но более удобный, чем этот. Этого я приняла с некоторым смущением и холодом, в то время как Майя обживалась в этой новой связи с такой естественностью и активностью, которую обычно проявляют, когда нужно обставить новую виллу.

Майя?.. Я легко обошлась бы без неё, как, впрочем, и без Жана. За прошедший год мы ничуть не сблизились. Мы говорили о любви, гигиене, платьях, шляпах, косметике, кухне, но от этих разговоров не возросла ни наша привязанность, ни уважение друг к другу. Раз десять за это время я расставалась с Майей без всякого сожаления, десять раз она уезжала безо всяких нежных прощаний, лишь пожав мне руку, и десять раз случай вновь приводил её ко мне – либо одну, либо в чьём-то обществе. Она появлялась неожиданно, напрочь разрушая мои намерения вести регулярный образ жизни, окончательно встать на путь мудрой зрелости, и при этом всегда восклицала: «Ну где же вы ещё такую найдёте?» Стоит Майе только открыть рот, как захлопывается моя раскрытая книга, грёзы теряют свои цветные обличия, а мысли, пытавшиеся вознестись, становятся плоскими. Более того, даже слова все разлетаются, остаётся всего двести или триста самых употребляемых и несколько арготичных выражений – короче говоря, только то, что нужно, чтобы спросить, как пройти, попросить выпить, поесть или лечь с кем-то в постель, – как в разговорниках на иностранных языках… Я ей никак не сопротивляюсь, я послушно захлопываю книгу, которую читала, надеваю платье и следую за Майей или за Майей и Жаном в какой-нибудь ночной клуб…

Я прекрасно отдаю себе отчёт в том, что Майя обладает не большей волей, чем я, а всего-навсего большей «активностью», силой, налетающей время от времени этаким вихрем, поскольку её никогда не тормозит мысль. От неё я узнала, что можно обедать не испытывая голода, без умолку говорить, так ничего и не сказав, смеяться по привычке, выпивать исключительно из чувства уважения и жить с мужчиной, находясь у него в рабском подчинении, но при этом делая вид, что ты абсолютно независима. У Майи периодически бывают приступы неврастении, и она впадает в глубокую депрессию, но ей известно, как врачевать эти душевные недуги: маникюрщица и парикмахер – вот её единственные врачи. А над ними – только опиум и кокаин. Если Майя, бледная, с синяками под глазами, то и дело пересаживается из одного кресла в другое, беспрестанно зевает, зябко поёживается и плачет от каждого сказанного ей слова, если она не желает слышать о своём пустейшем прошлом и таком же будущем, она рано или поздно возопит со страстью в голосе: «Немедленно вызовите ко мне маникюршу!» – или: «Пусть парикмахер вымоет мне голову!» И в тот же миг успокоившись, расслабившись, она отдаёт свои короткие пальцы или золотистые волосы во власть ловких рук, которые умеют мылить, деликатно скрести ногтями, расчёсывать щёткой, лакировать и завивать локоны. Под воздействием этих благодатных движений Майя начинает улыбаться, прислушиваться к сплетням, к как бы невзначай оброненным комплиментам и в конце концов впадает в полудрёму выздоравливающих.

Весёлая ли Майя? Мужчины уверяют, что да, но я считаю, что нет. На её круглом, как у ребёнка, лице природа нарисовала рот в форме опрокинутой радуги, глаза с лукавыми складочками в уголках и крохотный подвижный носик – черты, олицетворяющие смех как таковой. Но веселье – это не постоянная вздрюченность, не бессмысленная болтовня, не вкус к тому, что дурманит голову… Веселье, как мне кажется, – нечто более спокойное, более здоровое, более существенное…

Собственно говоря, Жан, быть может, веселее Майи. Его мало слышишь, он так же внезапно может пригрозить, как и улыбнуться, но в нём я чувствую невозмутимость людей с хорошим пищеварением, тогда как Майя впадает в неистовство с самого начала ссоры и тут же начинает искать глазами или нашаривать рукой ножницы либо шляпную булавку. А Жан бесхитростно шлёпает её своей тяжёлой ладонью с чисто гимнастическим упоением.

Нет, надо расставаться с этими людьми. В самом деле, с ними необходимо поскорее расстаться. Хочу ли я этого или нет, но они занимают слишком много места и времени в моей жизни. Правда, она пустынна, хотя Майя появляется там всё вновь, и вновь, оставляя вытоптанную тропинку, где уже ничего не растёт. Зачем тянуть? Я уйду, твердя себе: «Я этих людей, собственно, и не знаю толком…» Нынче вечером я с каждой минутой вижу их всё в худшем свете, я должна себе признаться: «Я их слишком хорошо знаю». Кроме того, я догадываюсь, что скорее всего говорят о нашей тройке: мол, одинокая женщина, чрезмерно тесно связанная с этими разнузданными любовниками… Представляете, до чего я докатилась! От одной только мысли, что обо мне могли так дурно подумать, обо мне, такой беззащитной, а теперь и потерянной среди других людей, мне начинает казаться, что Париж, провинция и даже иностранные государства упёрлись в меня своими осуждающими глазами, и моя постель, только что ещё такая свежая, с хорошо выглаженными скользкими простынями, теперь согревается от охватившего меня добродетельного гнева, и мои духи уже не могут полностью заглушить чуть пробивающийся запах стиральной соды.

Я уже почти спала, когда вернулся жилец из соседнего номера и бесцеремонно хлопнул дверью. Потом я услышала стук двух упавших башмаков, брошенных, видно, из одного угла комнаты в другой. Стук такой громкий, что можно было подумать: «Сосед носит солдатские бутсы». Теперь он ходит в носках, но рассохшийся паркет скрипит от каждого его шага, и я невольно слежу за всеми его перемещениями, как он идёт от туалетного столика к тумбочке, потом от тумбочки в ванную комнату… Из его ванной комнаты, смежной с моей, до меня доносится позвякивание зубной щётки в стакане, резкий звук от падения на кафельный пол какого-то серебряного или никелированного предмета, шум воды, наполняющей ванну… Увы, от меня не сокрыто ни одно действие запоздалого постояльца… Я жду, исполненная отвращения и покорности, чтобы сон хоть на несколько часов выключил из жизни этого ненавистного мне незнакомца, этого господина Икс, которому я желаю если не смерти, то внезапного паралича… Я жду, когда же наконец он перестанет бродить по номеру, громко зевать, откашливаться, прочищая горло, харкать, пробовать свой баритон звуками «гмм-гмм», от которых звенит посуда на столике у моего изголовья.

Потолок надо мной дрожит от чьих-то шагов. Теперь оживает и слева соседняя с моей комната – оттуда доносятся мелкие шажки и резкий женский голос с агрессивными интонациями. Эта женщина, видно, ссорится с кем-то, чьи ответы я не слышу. Можно предположить, что она спорит по телефону… Я жду. Я противопоставляю этим разнообразным шумам неподвижность притаившейся до поры до времени грабительницы. Я едва дышу, словно желая этим подать пример тишины…