— Наверняка это вон та симпатичная румынка, — сказала Шейла, кивнув на хорошенькую девицу в другом конце бара, которая, казалось, была занята одним-единственным делом: старалась очаровать окружающих, и которая, как мы понимали, была из КГБ, или как там это учреждение называется в Румынии.

— Все возможно, — ответил я.

Вернувшись в каюту, я приготовился к долгому ожиданию: лег — приличия ради не раздеваясь — на койку и от нечего делать начал крутить ручку приемника. Эфир был наполнен голосами, говорившими наперебой на десятках языков и прерываемыми время от времени бешеным ревом турецкой музыки. Поймав последние известия на сербско-хорватском, я решил было попробовать разобраться, о чем там идет речь, но тут раздался легкий стук в дверь. Кто это может быть так скоро? Уж не задумали ли Пирсоны устроить мне проверку? Боже мой, а что если это румынка? Что если Пирсоны шутки ради послали ее ко мне? Я открыл. На пороге стояла Эрика. Она тут же прошмыгнула в каюту и заперла за собой дверь. Ни слова не говоря, мы бросились друг к другу в объятия, и среди поцелуев я ощутил, как ее язык жадно тянется к моему. Гладя Эрику, я заметил, что под платьем у нее ничего нет. Через минуту мы уже катались нагишом по койке, и вот уже Эрика приняла меня в себя, и вот уже, сладко застонав, она кончила, и еще через минуту ее примеру последовал и я. Лежа в сплетении ее рук, я пытался вспомнить, когда в последний раз кончал в женщину, которая была бы мне по настоящему дорога. Сколько лет прошло: пять, десять, пятнадцать? Да и была ли у меня вообще после Эрики хоть одна такая женщина? Может быть, Сара Луиза — короткое время? Нет, ни единой минуты. Не было такой женщины. Любуясь разметавшимся по кровати восхитительным телом, я заметил, что Эрика не сняла своих туфель-лодочек. Разумеется, это был своего рода порнографический трюк, но трюк этот, надо сказать, сработал: в мгновение ока я снова очутился на Эрике, и все пошло по второму кругу.

Чего мы только не вытворяли в ту ночь, как только не развлекались: и сидя, и лежа, и стоя на коленях, и как-то там еще, и на нас обоих живого места не осталось от поцелуев. Оно и понятно: мы ведь ждали этой ночи целых двадцать лет. Столько нужно было успеть сделать, что времени на разговоры почти не оставалось, но когда Эрика, кончив в четвертый или пятый раз, раскинулась в полном изнеможении, я все-таки не удержался и заметил:

— Помнится, ты говорила, что испытываешь чувство вины.

— Да, испытываю. И тогда испытывала, и сейчас. Но это еще не значит, что я тебя не хочу. И зачем ты только уходил из каюты все эти дни?

— Я больше не буду.

— Да уж, пожалуйста. — И мы снова принялись целоваться. Ближе к утру наши ласки начали прерываться короткими промежутками забытья. Впрочем, наверно, они мне только казались короткими, потому что в какой-то момент вдруг раздался стук в дверь, и, взглянув на часы, я увидел, что уже десять. Я пошел открывать, а Эрика спряталась. Предосторожность была излишней: оказалось, это Симона принесла нам завтрак. Ни слова не говоря, она передала мне поднос, послала воздушный поцелуй и умчалась. Та же процедура повторилась и в обед, и еще через какое-то время Симона снова постучалась в дверь. На этот раз у нее был немного смущенный вид.

— Страшно извиняюсь, — сказала она, — но скоро уже Венгрия, и всем велено быть в своих каютах для таможенного досмотра.

Эрика отсутствовала часа два, не больше, но как только она вернулась, мы набросились друг на друга с таким жаром, словно прошло еще двадцать лет. Симона продолжала приносить нам еду, я продолжал отвечать стюардессе, что каюту убирать не нужно, а мы с Эрикой продолжали заниматься любовью. Я совершенно потерял счет времени и не соображал, где мы сейчас плывем, но тут в иллюминаторе показались какие-то строения, и теплоход начал причаливать к берегу. В дверь заглянула Симона и объявила:

— Будапешт — если, конечно, вас это интересует.

— Передай Будапешту привет, — ответила Эрика.

— Обязательно. На, держи, может, пригодится, — и Симона протянула бутылку шампанского.

Лежа с закрытыми глазами, с бокалом шампанского в руке, Эрика произнесла:

— Будапешт оказался еще лучше, чем я ожидала.

— В жизни не видел такого прекрасного города, — отвечал я, целуя ее в живот.

На другой день, принеся обед, Симона сказала:

— Будапешт очень красивый, красивее Вены. Так жалко, что он достался коммунистам.

На ужин Симона принесла две бутылки токая.

— Мы сегодня ездили на конный завод, — сообщила она. — Обещали какое-то представление с лошадьми, а потом выяснилось, что у всех у них ящур. Так что день прошел скучновато.

— Посиди с нами, — позвала ее Эрика.

Эрика надела мою пижаму, я накинул на себя халат, и мы втроем сели пить вино.

— Мальманн в полном недоумении, — сообщила Симона. — Все время говорит, что Эрике надо вызвать врача, а я отвечаю, что никакого врача не требуется. "Но как же так? — спрашивал он. — Она ведь не выходит из каюты с самого Белграда. Просто необходимо, чтобы ее кто-то осмотрел". "Не волнуйтесь, — говорю я, — ее уже осмотрели". — И Симона расхохоталась.

Потом она рассказала, что происходит на пароходе, поговорила немного про Будапешт и, обняв нас, ушла.

Будапешт был последней остановкой перед Веной, и, когда мы отчаливали, Эрика сказала:

— Завтра все это кончится.

— Почему? — спросил я. — Неужели нам нельзя будет как-нибудь повидаться в Мюнхене?

— А охрана?

— Она что, действительно необходима? Тебе действительно кто-то угрожает?

— Не мне — Максу. Разве ты не читаешь газет?

— И кто же эти люди? "Красные бригады"?[102]

— Именно. В прошлом году они убили трех человек, у которых охрана была еще лучше, чем у нас.

— Да, знаю, Шлейера, — а еще кого?

— Первый был Зигфрид Бубак, главный федеральный прокурор. Он ехал на работу с шофером и с телохранителем, и по дороге их нагнали двое на мотоцикле и открыли огонь из автомата. Бубак был обвинителем на процессе Баадера-Майнхофа. Три месяца спустя убили Юргена Понто, председателя "Дрезднер банка". Убийц было пятеро — четверо женщин и один мужчина. Их провела в дом Понто дочь его приятеля. Вообще-то они собирались его похитить, но Понто стал сопротивляться, и тогда они его пристрелили. Потом люди из "Красных бригад" похитили Ханса Мартина Шлейера, президента "Союза предпринимателей" и "Германского промышленного союза". Они убили его шофера и трех охранников и потребовали, чтобы из тюрьмы были освобождены одиннадцать террористов, в том числе Андреас Баадер, Ян Карл Распе и Гудрун Энсслин — последние, кто остался из банды Баадера—Майнхофа. Чтобы оказать давление на правительство, четверо арабов угнали западногерманский пассажирский самолет. Немецкая служба безопасности освободила заложников в Могадишо. Сразу после этого случая Баадер, Распе и Энсслин покончили с собой в тюрьме. "Красные бригады", конечно же, решили, что это было не самоубийство, а убийство, и, чтобы отомстить, они пристрелили Шлейера и перерезали ему горло. Его труп нашли в брошенном автомобиле где-то во Франции.

— Чего добиваются эти "Красные бригады"?

— Ты ведь знаешь немцев: если за что возьмутся, то уж меры не знают. Много лет после войны только и было слышно, какая Америка замечательная и какие коммунисты плохие. Потом был Вьетнам, и выяснилось, что американцы ничуть не лучше остальных. Молодежь увлекалась Марксом. "Красные бригады" поносят западную меркантильность и считают, что американцы и западные немцы хуже русских. По-моему, они верят в свои идеалы не меньше, чем мы в свои. Некоторые говорят, что они просто хотят пощекотать себе нервы, но ведь для этого есть много других способов.

— А тебе с Максом они угрожали?

— Они вообще никому не угрожают. Но, похоже, они нами интересуются. Одна из наших служанок познакомились с каким-то типом, который водил ее по ресторанам, подробно о нас расспрашивал, а потом бросил ее и как в воду канул.

— Возможно, он просто хотел поддержать светскую беседу?

— Возможно.

— Или, может, это был обыкновенный квартирный вор?

— Тоже возможно.

Чем ближе была Вена, тем быстрее, казалось, работали двигатели на теплоходе и тем отчаяннее мне хотелось, чтобы в них вдруг что-нибудь сломалось. Когда мы летели из Вены в Румынию, у меня было такое чувство, что эта неделя никогда не кончится, и вот, пожалуйста, остались считанные часы.

— Значит, сделать ничего нельзя? — спросил я. — Значит, кроме как посреди Дуная я нигде не могу с тобой встретиться?

— Я этого не говорила.

— Как же ты сбежишь от охраны?

— А ты этого хочешь?

— Больше всего на свете.

— Просто так, ненадолго?

— Навсегда.

— А ты можешь сбежать, если я сбегу?

— Да, чего бы это ни стоило.

— А твоя работа?

— Брошу работу. Для меня это даже будет вроде как избавлением.

— А семья?

— Без меня им, по-моему, будет куда лучше.

— Я хочу сообщить тебе одну вещь, о которой знают только Макс, я и врачи. По Максу этого не видно, но он очень болен. Начиная с прошлого Рождества, у него регулярно бывает высокая температура, он стал худеть. Сперва врачи не могли решить, в чем дело; потом выяснилось, что у него рак поджелудочной железы. Максу осталось жить полгода, может быть, даже меньше. Пока хватит сил, он хочет жить так, как будто ничего не случилось. Когда он дома, я не отхожу от него ни на минутку, когда он куда-нибудь едет, еду вместе с ним. В конце концов, Макс решительно заявил, что я должна уехать: из-за меня он испытывает чувство вины. Именно он заказал нам с Симоной эти билеты, и все было решено еще до того, как я узнала о твоем приезде. Теперь уж я останусь с ним до самого конца. Скоро Макс должен будет лечь в больницу в Мюнхене, и он хочет, чтобы я сняла себе квартиру где-нибудь рядом. Так вот обстоят дела. Я хочу быть с тобой, но я не могу сейчас бросить Макса. Если бы ты снял квартиру в том же доме, мы могли бы изредка видеться, пока Макс жив. А потом — потом все зависит от тебя.