Казалось бы, в создавшейся ситуации мы могли бы, по крайней мере, получать удовольствие от орального секса. Но, увы, Эрике это занятие не особенно нравится, а раз так, то и мне тоже. Пару раз мы, правда, попробовали, но Эрика чувствовала себя так неуютно, что я решил: все, больше не будем.

Что же тогда остается нам, не ведающим тех способов, которым вскоре суждено войти в моду? Только сердце и руки. И последнее время и Эрика, и я часто произносим слово «любовь». Трудно сказать, успел ли я уже полюбить Эрику или нет, но все-таки мне кажется, что я люблю ее, а она меня. Что же касается рук, то Эрика где-то так замечательно научилась обращаться с пенисом, что доставляет мне гораздо большее наслаждение, чем я мог бы доставить себе сам. Между прочим, когда Эрика кончает, я все время жду, что она, истомившись, отвернется от меня, но у нее какой-то особенный клитор, совсем другой, чем те, с которыми мне до сих пор приходилось иметь дело, и буквально через несколько секунд она готова начать все сначала. Несколько раз я пробовал проверить, как долго она способна выдержать, но всегда уставал первым — пальцы немели и отказывались двигаться.

Вот так занимаются люди любовью в пятьдесят шестом — во всяком случае, мы с Эрикой. Пусть все это лишено разнообразия, пусть все это скоро будет казаться смешным и нелепым, но нам от этого хорошо. Что с того, что нет других мужчин и женщин, нет фильмов, искусственных членов, хлыстов и всяких штучек из кожи? Что с того, что это бывает так редко? Не так уж плохо у нас получается. Если бы за нами наблюдал какой-нибудь ученый-статистик, вроде Альберта Кинзи, он, может быть, высоко оценил бы нашу деятельность. Он наверняка придумал бы новую единицу измерения — число оргазмов в час (орг/час — так бы он ее обозначил), а уж по этому-то показателю мы с Эрикой были бы среди первых.

Скоро уже полночь, пора по домам. Одевшись, мы запираем библиотеку и проходим мимо сторожа у ворот с невинным, как нам хочется думать, видом. Возле пансионата «Оскар-Хелене» мы договариваемся о завтрашней встрече. В Ванзее есть один итальянский ресторанчик «Рома», куда Эрика хотела бы пойти. Последний поцелуй — и я сажаю Эрику в автобус, идущий в Зелендорф.

Я шагаю домой, и меня не оставляет мысль, что никогда еще я не был так счастлив. Раньше всегда казалось, что счастье — где-то в прошлом или в будущем, но никак не в настоящем. Часто ли мне доводилось признаваться себе, что вот именно в эту минуту я счастлив? Нет. Разве что несколько раз, в изрядном подпитии. Но здесь, в Берлине, все по-другому. Куда бы я ни шел, чем бы ни занимался, я всем доволен. И дело не только в Эрике, не только в моей вольготной жизни — хотя и это, конечно, имеет значение. Я всю жизнь хотел работать с иностранными языками — именно этим я теперь и занимаюсь. И неважно, так ли важна наша работа, как думает начальство, — нам-то кажется, что мы делаем полезное дело, честно служим родине. Более того, у каждого времени есть свой город, который впитывает в себя его вкус, его остроту: на рубеже веков это была Вена, между мировыми войнами — Париж, а теперь — Берлин. И пусть оттуда, из Америки, Берлин видится чем-то страшно далеким — для нас это самый главный город на земле, и то, что мы здесь делаем, — тоже самое главное. У входа в наш дом, под фонарем, стоит вахмистр; кивнув, он отдает мне честь и говорит: "Guten Abend, Herr!"[14]

У себя в комнате я повторяю молитву, о которой никогда никому не скажу. Я ложусь в постель, прижимаю одну руку к груди, другую поднимаю вверх и говорю: "Господи Боже, сделай так, чтобы я был хорошим сыном и хорошим солдатом. Сделай так, чтобы я всегда исполнял свой долг".

Долг. Честь. Преданное сердце. Я молод.


ГЛАВА II


Таким мне запомнился Берлин. Потом, по прошествии времени, я часто задавал себе вопрос, почему я тогда был так уверен, что и дальше все будет идти как надо. Наивные мысли!

Впрочем, та полоса везения, благодаря которой я оказался в Берлине, началась еще тремя годами ранее. До последнего курса в университете я отнюдь не считал, что все в моей жизни так уж прекрасно. И нельзя сказать, что меня одолевали жалобы или что я проклинал судьбу, — просто было чувство какой-то неприспособленности, ощущение того, что я и не свой, и не чужой. Я ни разу не был капитаном команды, мои товарищи никогда не заходили ко мне, если можно было зайти к кому-нибудь еще, слушали меня без особой охоты, шуткам моим мало смеялись. Непонятно, в чем тут было дело. Спортсменом я считался неплохим, поладить со мной тоже было нетрудно, да и говорил я, как мне казалось, примерно то же, что и остальные. Может, я был им чужим, сам того не зная? Не думаю: если человека считают чужим, его избегают, и тогда, получив свободу для выражения своего таланта, он неожиданно берет верх над другими людьми. Так было со многими поэтами и художниками, с целой школой европейских комических актеров. Я очень хотел попасть в их число, но, увы, это было мне не по плечу: всегда и во всем я оказывался где-то на задворках.

Это получалось само собой. Я вырос в Нашвилле, но не где-нибудь в Белл Мид, а на Эстес-авеню, то есть на задворках. Отец мой был довольно-таки преуспевающим адвокатом, но крупные дела попадались ему нечасто, возможно, потому, что он больше интересовался историей нашего края, чем своей профессией. Нашвилл Эндрю Джексона, Нашвилл, когда он был крепостью во время Гражданской войны, Нашвилл периода реконструкции — вот что по-настоящему увлекало отца. Когда-то я думал, что он знает про Нашвилл больше всех, но потом понял, что занимался он всем этим по-любительски — и в истории, и в юриспруденции его место было на задворках. Мать моя была такой же, как отец. Для нее в жизни существовали лишь две вещи: заседания в клубе и составление генеалогического древа нашего семейства. Если мне не изменяет память, высшим достижением в ее клубной карьере было избрание на пост секретаря, а самыми выдающимися предками, которых ей удалось откопать, оказались судья из Вирджинии и адвокат из Глазго. Родители были членами респектабельного клуба "Бел Мид кантри клаб", но всякий раз, когда мы там бывали, меня не оставляло чувство, что мы — незваные гости. Мы подходили к чужим столикам, чтобы побеседовать с другими, к нашему же столику не подходил никто. В семье был еще один ребенок — моя сестра Мэдлин, появившаяся на свет задолго до моего рождения. Когда-то давно она подавала надежды как пианистка, но потом вышла замуж за одного физика, переехала в Оук-Ридж, забросила музыку и занялась детьми и огородом.

В старших классах школы я был запасным защитником в нашей футбольной команде. Но вышло так, что основной защитник, которого я должен был при случае заменить, входил в сборную города и за весь сезон отсутствовал на поле лишь десять минут, когда неудачно столкнулся с кем-то из игроков в одном матче. Еще как-то весной мне удалось стать пятнадцатым номером в школьной команде по теннису, но это был мой предел. Когда я кончал школу, наш директор решил организовать почетное общество выпускников.[15]

Один мой приятель, участвовавший в создании этого общества, рассказал мне, что при обсуждении кандидатур мое имя было вскользь упомянуто, но тут же забыто. В то время в Нашвилле существовало пять братств школьников, два из них были получше, два похуже; я стал членом среднего.

Когда в университете я вступил в студенческое братство "Сигма хи", то решил, что наконец-то цепь моих неудач прервалась — это было лучшее землячество в округе, что подтверждалось завоеванными призами, а также внушительным списком знаменитостей, которые когда-либо в нем состояли. Но не прошло и двух лет, как я начал замечать, что девушкам больше нравятся ребята из братства "Фи дельта". Даже на наших студенческих вечерах меня не оставляло чувство, что я ошибся комнатой и этажом, что настоящее веселье — где-то совсем в другом месте.

Прожив двадцать один год на задворках, я уже было совсем смирился с мыслью, что такова моя доля, как вдруг все переменилось. Сначала я даже не понял, что, собственно, творится, да и по сию пору не знаю причин происшедшего. Это случилось, когда я был на последнем курсе. Как-то вечером, в субботу, я сидел в общежитии нашего братства и писал курсовую работу на тему, которая уже тогда считалась достаточно избитой: "Джон Донн и метафизическая образность". Прокорпев над курсовой несколько часов, я так устал от конических свечей и спаренных компасов, что решил немного отвлечься. В тот вечер у студентов из братства "Три дельта" были танцы в отеле "Максвелл Хаус"; за неимением лучшего я отправился туда. Веселье было в полном разгаре. Один знакомый из "Фи дельты" угостил меня виски (в те времена полагалось приносить с собой бутылку). Я потанцевал с несколькими девушками, а потом объявили этот жуткий танец, где все прыгают по залу. Меня затащили в круг, и мы скакали с четверть часа, после чего все принялись утирать пот, а я стал пробираться к выходу. Курсовую нужно было сдать в понедельник, а у меня была готова только половина. Уже стоя в дверях, я увидел Сару Луизу Колдуэлл, которая танцевала с каким-то неуклюжим толстяком. "Не пригласить ли мне ее на танец?" — подумал я. С одной стороны, мы были знакомы еще со школы и хотя общались друг с другом довольно мало, но всегда вполне дружелюбно; кроме того, Сара Луиза была первой красавицей на курсе. С другой стороны, она привыкла, чтобы ее окружали ребята из богатых семей, — словом, компании у нас были совершенно разные. Чего-чего, а гордости у меня хватало, и я уже собрался повернуться и уйти, но тут она поймала мой взгляд. И я направился к ней.

— Хэмилтон Дэйвис, — строго сказала Сара Луиза, когда мы начали танцевать, — ты собирался уйти, не потанцевав со мной?

— Почему ты так решила?

— Потому что видела, как ты уже выходил отсюда.

— Просто чтобы чего-нибудь выпить, вот и все.

— Ты не хотел со мной танцевать!