В эту минуту я слышу шаги и голос: "Ну что, поболтаем?" Это пришел Манни Шварц. Мы с ним — единственные, кто остается дома после пяти; почти каждый вечер мы беседуем — иногда у него на балконе, иногда у меня.

— Хочу тебя кое о чем спросить, — говорит Мании. Надо сказать, желание это возникает у него довольно часто. В руках у Манни две книги, которые он принес из своей личной библиотеки, занимающей большую часть его шкафчика. Сейчас Манни в другом настроении, чем был днем, когда он так увлеченно читал "Конфиденшиел".

— Почему, — спрашивает Манни, — писатели-южане пишут как пьяные?

— Разве? — говорю я.

— Ну, по крайней мере, самые известные: Вулф, Фолкнер, Уоррен. Ты вот это читал? — И он показывает мне «Ангелов», которые тогда только что вышли.

Я, конечно, не читал, но стыжусь в этом признаться. Впрочем, Манни волнует совсем другое, и он продолжает:

— Я только что ее кончил. О книге хорошо пишут, но кто все эти пишущие? Южане. У вас какая-то литературная мафия. Вы смешиваете с грязью каждого, кто, по-вашему, не верит в Новую критику и в Фолкнера. Вот, например, Уоррен. Он просто пьян от слов — как и Вулф с Фолкнером. У всех есть талант, но тратят они его не на то, что нужно, а в результате получаются пародии. — Откуда-то из-за своих книг Манни извлекает стакан белого вина и пьет. — Вот, гляди, два новых романа: «Ангелы» и "Марджори Морнинг-стар". Так Уоррена критики превозносят до небес, а от Вука не оставляют камня на камне. А книги эти не так уж и отличаются — соплей Уоррен разводит не меньше, чем Вук. Может, ты сумеешь мне доказать, что книга Уоррена лучше?

В этом весь Манни. Он читает, наверно, по книге в день, и каждый вечер приходит с чем-нибудь новеньким. Я же, как всегда, не знаю, что ответить, и Манни это понимает. К писателям-южанам я отношусь так же, как относишься к своим родственникам: самому их ругать можно, а чужим — ни в коем случае. Я чувствую, что Манни неправ, но не могу этого доказать. Манни читал все эти книги и много чего другого, а я нет. Я знаю с десяток людей, которые знакомы с Робертом Пенном Уорреном и Уильямом Фолкнером, привык к тому, что они называют их «Ред» и «Билл», и мне кажется, будто я тоже с ними знаком, но защитить их как следует не в силах. Кроме писателей, которых мы проходили в школе, я читал только Хемингуэя, Фицджеральда и Дос Пассоса, но и этого мне хватало для того, чтобы быть впереди сверстников. Единственная вещь Уоррена, которую я прочитал, — это "Вся королевская рать". Я пытаюсь вспомнить, о чем там речь, но вижу перед собой лишь Бродерика Кроуфорда из фильма, поставленного по роману. Что касается Вука, то в моей памяти мелькают лица Хамфри Богарта, Джоуза Феррера и Ван Джонсона из фильма "Бунт Каина", но толку от этого мало. И я решаю перейти в атаку.

— Манни, — спрашиваю я, — ты что, действительно думаешь, что все американские критики ополчились на Хермана Вука?

— Я считаю, что масса рецензентов либо сами южане, либо попались южанам на удочку, и еще я считаю, что у южан привычка видеть в своих писателях нечто большее, чем видят другие. Мне подозрительны авторы, которые изо всех сил стараются убедить меня, что их мир — какой-то особенно богатый и героический. Не уверен, что Юг такой необычный, как они пытаются это изобразить.

— Но если он не такой необычный, — говорю я, — то почему оттуда вышло так много хороших писателей?

— А почему бы и нет? Хорошие писатели есть и в других местах, например, в Новой Англии, в Нью-Йорке или на Среднем Западе. Не думаю, что Миссисипи так сильно отличается от Миннесоты.

Манни выпивает вина и продолжает говорить. Заговорив о Фолкнере, он вспоминает, что на днях видел его пьесу "Реквием по монахине" в Шлосспарктеатре. Манни сравнивает падших женщин в пьесе Фолкнера с сартровской "Респектабельной потаскушкой". Желая отдать должное Сартру, он касается Жироду и Кокто, Монтерлана, Ануйя и Камю. От Сартра он переходит к «Страху» и «Заботе» Хайдеггера, от Хайдеггера к Марселю и Ясперсу, от них к Максу Шелеру и "Логическим исследованиям" Гуссерля. "Wir wollen auf die Sachen selbst zurückgehen",[5] — вставляет Манни по-немецки и пускается в рассуждения о том, как трактует понятие свободы Эрих Фромм в своей новой книге "Здоровое общество". Прервавшись на секунду, чтобы выпить еще вина, он спрашивает, что я думаю о Герберте фон Караяне, новом дирижере Берлинского филармонического оркестра. Не кажется ли мне, что Фуртвенглер был все-таки лучше? Тут он вспоминает, что недавно слышал «Набукко» в оперном театре Западного Берлина. Там пел хор иудеев, уведенных вавилонянами в плен; зрители были растроганы до слез, чем в свою очередь весьма растрогали Манни. Ну, и так далее.

Как обычно, я не знаю, что сказать, и почти все время молчу. Помню, когда Манни раньше пускался в подобное разглагольствование, меня это раздражало. Все это делается, считал я, только для того, чтобы выставить меня дураком. Теперь я прислушиваюсь к его монологам, стремясь чему-нибудь научиться. Пару лет назад, окончив с отличием университет, я полагал, что знаю ничуть не меньше своих сверстников. В школе военных переводчиков и в лагере «Кэссиди» под Франкфуртом я начал понимать, что это не так, а теперь из разговора с Манни увидел, насколько же я отстал. Те ребята в Вандербилтском университете, которые интересовались культурой чуть-чуть больше, чем требовалось по программе, или высказывали наклонность к гомосексуализму, или были вообще со странностями. Тогда я был доволен, что не трачу все свое время на чтение, на размышления о том, что такое вина и страдание, на попытки усвоить всякие заумные идеи. Теперь же я сомневаюсь, что это было правильно. Манни, например, вовсе не какой-то изнеженный хлюпик, или, как сказала бы моя мама, "кисейная барышня". Роста он, правда, невысокого, но зато такого сложения, точно занимался борьбой или боксом. Словом, когда не философствует, — свой в доску. Так что, наверно, в моих взглядах на вещи кроется какой-то просчет.

— Ну что, не пора ли тебе к твоей крале? — спрашивает Манни.

Да, верно: уже почти половина седьмого. Я встаю и начинаю затягивать галстук.

— Ну и ну, — говорит Манни, — зов предков. Слушай, Хэм, давай серьезно. Чем она занимается? Я не скажу Эду.

— Я же говорю: она студентка музыкального училища.

— Это я слышал. Только, боюсь, что такая же студентка, как я.

— Возможно, такая же, а возможно, и нет. — Я пытаюсь изобразить на лице загадочную улыбку, но чувствую, что провести его не удастся. Меня беспокоит, что я постеснялся открыть Манни все правду. Сам он рассказывает мне, кого ему удалось подцепить на Аугсбергерштрассе и как у него идут дела с женой одного французского капитана, с которой он крутит роман. Но я все равно не могу заставить себя рассказать про Эрику.

Спускаясь вниз, я слышу перестук пингпонгового шарика и вопль Вильямса: "Fünfzehn-zehn".[6] Во Франкфурте почему-то решили, что мы просто жить не можем без спорта, и прямо-таки завалили нас всяческим инвентарем. В подвале у нас полным-полно нагрудников и баскетбольных мячей, но единственное, чем мы пользуемся, — это стол для пинг-понга. Целый день он кем-то да занят: перебежчики играют до и после допросов, а вечером приходит наша очередь. Вильямс сегодня дежурный, и сейчас он обыгрывает моего курсанта-артиллериста.

— Sechzehn-zehn, — слышу я голос Вильямса. — Und du sagst, du warst Regimentsmeister?[7]

Должно быть, курсант сказал ему, что был чемпионом полка по настольному теннису. Сразиться с кем-нибудь из источников — для Вильямса любимое дело. Он гибок и быстр, как азиат; насколько мне известно, он еще ни разу никому не проиграл. По-немецки Вильямс болтает очень бойко, не стесняя себя законами грамматики. Стоит ему заговорить, как вокруг тут же собираются немцы — послушать. Иногда они смеются, иногда просто стоят, разинув рты, но всегда просят Вильямса сказать что-нибудь еще.

— Zwanzig-zehn, — произносит Вильямс. — Deine Angabe. Geb dich Mühe, Mensch! Sonst du werdest verlieren wieder.[8]

Курсант, давясь от смеха, подает. Пара ударов — и, наконец, Вильямс неотразимо бьет. Победа!

— Yetzt ich gebe dich noch cine Chance,[9] — говорит Вильямс.

Курсант уже держится за живот, но все-таки кивает, и начинается новая партия.

Ужинать я иду в ресторанчик на Унтер ден Айхен. После целого дня разговоров с людьми приятно побыть одному. За полчаса я успеваю съесть шницель по-венски и пролистать «Квик», "Штерн" и кое-какие другие журналы. Потом я отправляюсь на свидание с Эрикой.

Я мучаюсь оттого, что мне стыдно рассказывать товарищам про Эрику. Была бы она, допустим, официанткой или проституткой, она, по крайней мере, обладала бы каким-то пролетарским шармом — ребята просто пожелали бы мне удачи, и все было бы в порядке. Но Эрика непохожа на тех девушек, которые пользуются у них успехом: для Остина и Дарлингтона она недостаточно шикарна, для Манни — недостаточно порочна, а для Вильямса — недостаточно земная. Эрика Рейхенау работает в библиотеке берлинского гарнизона. Она сидит на выдаче по восемь часов в день, и нашим ребятам ничего не стоило бы, проходя мимо, разглядывать ее со всех сторон, а потом смеяться в кулак и отпускать шуточки на мой счет.

— Дэйвис завел себе библиотекаршу. Вот это я понимаю! Наверняка какая-нибудь секс-бомба. Может, как-нибудь сходим на свидание вместе — а, Дэйвис?

Возможно, они и не стали бы так говорить, даже и не подумали бы. Но ведь я был молод.

До здания штаба двадцать минут ходьбы. Когда я прохожу мимо Эрики в библиотеке, мы едва киваем друг другу. Эрика работает по вечерам два раза в неделю, и пока библиотека не закроется, мы будем делать вид, что незнакомы. Просматривая журналы, я время от времени бросаю на нее взгляд. Первое, что привлекло меня в Эрике, была ее плутовская внешность. Она худовата, смугловата, с остреньким носиком, но все это в меру. По-моему, она просто умопомрачительна, и то, что американцы не ходят за ней толпами, выше моего понимания. Может, все потому, что эти бабники редко заглядывают в библиотеку? Вот и сегодня народу почти никого: только какой-то сержант, с головой ушедший в "Спорте иллюстрейтед", да два молодых солдата — эти читают "Попьюлар мекэникс" и время от времени перешептываются. Я проглядываю какие-то журналы — «Лайф», "Холидей", — но не воспринимаю ни слова. В своем воображении я вижу только одно: вот Эрика раздевается, вот она приходит в возбуждение. Но пока еще только восемь часов. Впереди еще два часа — надо это время чем-то занять.