А Исмина, точно перенесенная в царский свадебный покой, подхватив мои слова, говорит: «Исмина — твоя, веди ее. Я умру с тобой». Она встала с постели и последовала за мной, вернее, повлекла меня за собой.

Я говорю: «Но мы еще не готовы к бегству», а она не хотела отпустить моей руки. С трудом, призвав в свидетели всех богов, я вырвался от Исмины и, вернувшись к себе в спальню, стал обдумывать наш побег. Так как заботы не давали мне уснуть, я поднялся с постели и, празднично одевшись, пришел в храм Зевса-Гостеприимца, где Фемистий, мой отец, мать Диантия и Сосфен с Панфией были заняты жертвоприношением.

После богатых жертв, которые принесли мой отец и Сосфен, Сосфен и Панфия, воздев руки к небу и проливая горячие слезы «Отец, Зевс, сказали, — вот свадебная жертва за нашу дочь Исмину, брак которой мы вскоре собираемся отпраздновать». С этими словами они положили жертву на огонь алтаря. Тут из облаков раздался клекот орла; огромная птица шумно спустилась и схватила мясо, приведя в замешательство всех окружавших жертвенник.

Сосфен, потрясенный, стоял безмолвно, а Панфия упала на землю и, беспощадно терзая свои седины, «Зевс, отец, — закричала, — пощади эту мою седую голову, пощади юность дочери: она мое утешение, она моя отрада, она упование рода, ей я радуюсь и забываю о тягостях старости, от моей, от моей, вот этой дочери, отгони эту зловещую птицу[105]. Зевс, отец, не лишай меня глаз, не гаси моего светоча, не подсекай под корень колоса, не срезай локона всего моего рода. Злосчастная я мать, злосчастны мои жертвы, злосчастны знаменья! Счастливой родительницей я пришла из Авликомида, своей отчизны, горькая я ныне родительница в Еврикомиде. Как деве готовила я моей Исмине брачный убор, ныне стенаю над ней как над покойницей и оплакиваю живую. Ты погибла, Исмина, свет моих глаз, не венчальную, а погребальную песнь пою я тебе, не брачное, а надгробное возлияние приношу для тебя и, по пословице, вместо сокровищ нахожу уголья»[106]. Так причитала Панфия и наполнила храм плачем и стенаниями; она царапала щеки, рвала одежду, камнем ударяла себя в грудь и била по голове. А стоявшие вокруг (ведь они не от дуба или скалы рождены)[107] были растроганы ее слезами и жалобами: поднялся смешанный крик мужчин и женщин. Женщины причитали и били себя в знак печали вместе с Панфией, а мужчин охватили смятение и страх; некоторые из них считали знамение зловещим, другие, напротив, весьма благоприятным, были и такие, кто видел во всем случайность. Так у толпы и речения и суждения были то сходными, то разными.

Мать моя Диантия вместе с отцом Фемистием, подхватив Панфию против ее воли под руки, повели в дом, а я и Кратисфен (ведь и он был там) — Сосфена. Мы возвращаемся домой и застаем у ворот плачущую Исмину: какая-то служанка, придя раньше нас, все ей рассказала.

Снова поднялся похоронный плач и стенания. Ведь мать плач затянула над дочерью, словно над умирающей, дочь над плачущей матерью горько рыдала. Отец мой Фемистий и мать Диантия вводят женщин в комнаты и стараются унять их вопли.

Мы с Кратисфеном уходим в мой покой и вспоминаем обо всем, что лроизошло после того, как мы покинули Авликомид: как во время пира Исмину посадили напротив меня, как я взял чашу и, только приблизив к губам, отдал поднесшему мне, как сказал, что Исмине надлежит пить до меня, и Кратисфен (по приказу отца он подавал вино) принес чашу Исмине, как девушка взяла ее обеими руками, как благодарила меня кивком головы, как в следующий раз Кратисфен до меня подает чашу Исмине, как она, отпив немного, остальное возвратила, а я, притворившись, что испытываю жажду, взял из рук Кратисфена кубок; вспоминаем и другие наши любовные уловки за пиром; припоминаем, как наши родители уходили из дому для жертвоприношений, наши игры у постели Исмины, любовные клятвы, которые мы друг другу дали, слова Сосфена во время второй нашей трапезы, что он принесет жертву за брак дочери, припоминали о том, как он позвал в Авликомид на эту свадьбу моего отца и меня, наш ужас перед этими неожиданными словами и все прочее, что произошло за столом, о вторичном бдении и жертвоприношениях Сосфена и Панфии у алтаря, о том как Исмина осталась одна, о наших слезах на ее постели и, наконец, о клятвах, которые мы, призвав в свидетели самих богов, дали друг другу.

Кратисфен: «Я знаю, — воскликнул, — что это для тебя счастливое предзнаменование, а для жениха Исмины в Авликомиде — дурное. Если сам Зевс указывает на похищение и, словно велит его осуществить, зачем ты медлишь? Зачем уклоняешься?».

Я в ответ: «В беде, как говорится в трагедии, яснее познается друг.[108] Обдумай мое бегство».

Кратисфен: «Я тебе помогу», и, сказав мне «Прощай», он ушел, чтобы сделать необходимые приготовления, а я остался.

Тем временем мой отец и мать обсуждали с Сосфеном, Панфией и Исминой происшествие у алтаря.

Я услышал, как дева говорила матери: «Слова Фемистия и Диантии, матушка, должны успокоить волнение твоей души: в них не стремление убедить, но сама правда. Зачем же ты снова всецело озабочена этим и всецело убиваешь себя стенаниями? Зевс не дает согласия на мои брак и не желает, чтобы меня отдали замуж. На это, по твоим словам, указывает знамение. О, попечение о нас и доброта Зевса! А ты хотела моего замужества, хотела, чтобы был заключен этот злосчастный брак! Зачем же, матушка, ты плачешь из-за этого благодетельного знамения Зевса?».

Отец мой Фемистий похвалил деву, сказав: «Какая ты разумная, девушка и как прекрасно говоришь!» — и обратился к Сосфену: «Если угодно, пойдем к столу. Время Диасий, почтим праздник, чтобы Зевс был к нам благосклоннее. Вкусим яств, вкусим сна — ведь близится ночь, и подходит время жертвоприношений, призывающих нас к алтарю».

Панфия говорит: «Больше я туда не пойду и не принесу щедрой жертвы орлу в поднебесье.[109] Довольно с меня жертв, довольно слез, я сыта зловещими знамениями. Если тот жестокий и злосчастный орел еще не сыт, это тот самый, который когтит бок Прометея, который выклевал его печень![110] Мое чрево он тоже безжалостно растерзал и поглотил внутренности!».

А Сосфен: «Не произноси столь дерзких и необдуманных слов, чтобы не прогневить Зевса. Послушаемся лучше Фемистия». Панфия говорит Сосфену:

«Уступчив ты, но за самонадеянность, За смелость гнева ты не упрекай меня[111], ведь внутри у меня все пылает».

По прошествии долгого времени стол накрывают, наконец, в комнате на скорую руку, еда и питье простые и непраздничные. В середине трапезы снова появляется прекрасный Кратисфен и рядом с нами занимает месте на блестящих камнях, которыми был украшен пол комнаты. Ужин, если его можно назвать ужином, пришел к концу. Снова мой отец Фемистий говорит Панфии: «Что ты мать и притом мать не только чадолюбивая, но и прекрасночадная — пусть будет сказано — правду я не стану отрицать, но что „Всем женам, — как говорится в трагедии, — страшны родовые муки“,[112] — подтвердят все матери. А что Природа слова истины всегда проста[113], знают все, и ты в том числе. В честь брака твоей дочери принесены жертвы, которые без остатка похитил Зевсов орел. Если орел — вестник злосчастья и его появление дурной знак, я плохой предсказатель. Если же тебе кажется, что это — несчастливейшая примета и она действительно такова, тем она для меня счастливее. Ведь если жертва приносится после заключения брака и Зевс не дает на него согласия и показывает это, послав орла, не напрасны слезы: Эпиметею[114] боги уделили свойство слишком поздно раскаиваться в своих поступках. Поскольку ты приносишь жертву до того, как брак совершился, чтобы узнать будущее, а Зевс-прозорливец против брака, но благосклонен к тебе, со своей дочерью ты не узнаешь горя. Чего же ты заводишь плач и стенаешь при столь благом предвестье, когда тебе надлежит Зевсу-Спасителю принести щедрую благодарственную жертву за то, что он спас твою дочь от опасности? Иначе ты обвинишь в несправедливости того, кто избавил тебя от волн и огня, за то, что он даровал тебе жизнь».

Мало-помалу Панфию убедили эти слова отца, и, немного успокоившись, она согласилась лечь, с тем чтобы подняться для жертвоприношений. На этом мы разошлись.

Кратисфен, оставшись со мной вдвоем в нашем покое, говорит: «Время не терпит; Зевс вместе со мной обо всем позаботился, и тебя ждет корабль, отправляющийся в Сирию. Гость по отцу[115] живет в Сирии; он окажет нам гостеприимство и радушно нас примет».

Я отвечаю ему: «Если ты не предал нашей дружбы, любишь своего Исминия и считаешь его своим вторым „я“, ты отправишься с нами».

Он говорит: «У меня никогда и мысли не было покинуть тебя, и я готов страдать с тобой и страдать за тебя.[116] Меня радует, что ты не медлишь».

Я: «Ты, если хочешь, пойди к морю и распорядись обо всем, а я, пока длятся ночные жертвоприношения и Сосфен и Панфия вместе с моими родителями у алтаря, пойду к Исмине и открою ей наш замысел. Твое дело не упустить времени отплытия и позвать нас в гавань».

Кратисфен ушел, а я, лежа на постели, чувствовал, как целые моря забот затопляют мою душу, и волны захлестывали меня, как корабль в бурю и прибой; я печалился, радовался, страшился, смелел, весь был полон наслаждения и страха. Ведь надежда на удачу наполняла мое сердце несказанной радостью, неверие в удачу потрясало страшным смятением.

Пока я боролся с этими волнами, морем и непогодой, сон смежил мне глаза; я вижу перед своей спальней неисчислимую толпу юношей и девушек с венками из роз на головах, с руками, точно цепью прикованными к рукам друг друга, поющих, подобно Сиренам.[117] Песня их славила Эрота и восхваляла Афродиту. Она была похожа на гименей и на песни, которые перед спальней поют Эроты.[118] И вот все они пели, наполняя мне душу наслаждением и любовной отрадой, и весь я словно был охвачен неистовством из-за любви. Среди этого разноголосого, блистательного и сладостного хора, среди венков, среди песен, среди любовных напевов я снова замечаю того, сидевшего на высоком троне, по-царски облаченного Эрота, ведущего за руку Исмину. При виде его я весь замер. А он говорит мне: «Исминий, вот твоя Исмина» и, вложив ее руку в мою, улетел прочь с моих глаз, увлекая за собой и сон.