Кратисфен говорит: «Ты, мне кажется, еще не проснулся». Я в ответ:

— Расстаюсь я с ночным сновиденьем[79], —

и стал рассказывать про то, что мне пригрезилось: как сны обольщали меня, какое даровали блаженство, какие картины мне в угоду рисовали и, наконец, про сад, Исмину, ее целомудрие, мою нескромность, про распрю, появление в это время Панфии, про то, как она повлекла дочь, про ее злоумышление, нападение, дерзость и под конец про женскую рать. «Охваченный из-за всего этого сильным испугом, я стал звать тебя, прекрасный Кратисфен. Боюсь, что божество показало мне во сне будущее: ведь нередко оно предвещает в сновидении то, что ждет человека».

Кратисфен в ответ: «Сон — это то, что заботит нас наяву. Все это тебе пригрезилось оттого, что шум у ворот испугал вас, но я уже вижу, что к нам спешит Сосфен».

«Я, — прошептал я, — погиб».

Сосфен приближался и, дойдя до наших дверей, «Вестник, Исминий, говорит, — вот весь Авликомид собрался у ворот, все ищут вестника. Увенчай голову, надень хитон и сандалии, весь облекись своим вестничеством, чтобы тебя почтил Посейдон и даровал ради Зевса попутный ветер в Еврикомид».

А я, хотя страшился, хотя дрожал, хотя подозревал Сосфена в притворстве и считал все искусной игрой, облачился в свое вестническое одеяние. Выйдя в сад, я вижу неисчислимую толпу девушек в красивых хитонах и с лавровыми венками, указывающими на то, что они девственны. И вот. клянусь владыкой Эротом, мне показалось, что мой сон сбылся наяву. Еще немного и я испустил бы дух, если б в середине этой толпы, подобно луне среди звезд, не увидел Исмину, всю по-царски убранную, с головой, увенчанной, как подобает девственнице, лавром. Я пристальным взглядом с головы до пят окинул Исмину и, наклонив голову, украдкой приветствовал ее. А она, сделав вид, что поправляет хитон, ответила более откровенным приветом и, сладостно улыбнувшись, наполнила всю мою душу несказанным блаженством, прелестью и успокоением.

Я подхожу к воротам сада и вижу, что весь Авликомид пышно провожает меня песнями, кимвалами, факелами, убранными портиками, розами, цветами, гимнами, громкими кликами, — всем, что подобает не вестникам, а богам. Боясь показаться тебе честолюбцем, стремящимся шаг за шагом описать эти проводы, скажу, что прекрасный, женами славный Авликомид, родину Исмины, я покинул, как олимпионик и победитель в пятиборье[80] и, чтобы не останавливаться на подробностях, возвратился в мой Еврикомид.

И снова весь город поднялся, снова толпа окружает вестника, снова в городе начинается соперничество. Мне кажется, что город Еврикомид, моя родина, соперничал с самим Авликомидом, родным городом Исмины, не уступая друг другу первенства в пышности встречи. И вот столь блистательно, столь торжественно, столь по-царски я приближаюсь к алтарю Зевса-Гостеприимца[81], а за мной следуют все, кто прибыл со мной из Авликомида.

Мой отец Фемистий и мать Диантия тут же посреди блистательного театра, тут же посреди толпы обвивают меня руками, приникают ко мне, кидаются в объятия, обливают меня слезами радости и ведут домой.

А я: «Пригласите и Сосфена, — сказал, — он пышно и богато принял меня в Авликомиде».

Отец Фемистий исполняет мою просьбу и, подойдя к нему, «Привет тебе, Сосфен, — говорит, — и благодарность Гостеприимца-Зевса за то, что ты привечал вестника» и вместе с нами привел в наш дом и его, и Панфию с Исминой, и остальных, кто прибыл с Сосфеном из Авликомида в Еврикомид. Мы приходим, нас ждет стол, мы занимаем за ним места. С той стороны, где сад, мой отец Фемистий, мать Диантия и третий я, уже без вестнического одеяния, с другой — Сосфен, отец Исмины, и мать Панфия; порядок пира отводит Исмине место за местом матери. Мысленно похвалив этот порядок, я почитал себя блаженным, видя в этом благоприятное предзнаменование, в самом, как говорится, расположении усматривая залог любовной удачи.

Пришло время наполнить чаши, и между нашими отцами Сосфеном и Фемистием разгорается короткая борьба: не раздор, а прение рассудительных старцев. Побежденный Сосфен пьет первым, а победитель Фемистий вслед за ним (ведь победа для них то, что неразумные люди считают поражением), а после Сосфена и Фемистия — женщины, почтив молчание, так как молчание — украшение женщин[82]. После Панфии и моей матери Диантии Кратисфен с кубком подходит ко мне — отец велит ему разливать вино. Я, взяв кубок, отпил немного, а затем возвратил, словно передумал пить, и стал корить Кратисфена за то, что он нарушил порядок пиршества: ведь сидящей напротив меня девушке полагалось пить сперва. Кратисфен не стал спорить и поднес кубок Исмине. Она взяла его обеими руками и как девушка держала кончиками пальцев. Поняв смысл происходящего, Исмина благодарит меня, в знак любви немного наклонив голову, словно кипарис, чуть колеблемый легким ветром. Это движение, полное прелести, было подобием Эрота. Так мы делили между собой кубок, пили сообща и впивали любовь, так в необычном поцелуе, слив губы, глотали пленительный напиток любви и глазами влекли друг друга себе в душу.[83] Снова пришло время наполнить чаши, снова Кратисфен смешивает вино, снова первым пьет Сосфен, вслед за ним мой отец, затем, в привычном порядке, Панфия и моя мать Диантия, а после нее Исмина, дева, дышащая любовью. Она, как делают девы, берет кубок кончиками пальцев, как дева подносит к губам, едва пригубливает и возвращает полным, прикидываясь, что по-девичьи застыдилась.

Я обращаюсь к Кратисфену (от меня не утаилась ее уловка, потому что я не сводил глаз с девушки, всю ее запечатлевал в мыслях, всю рисовал в воображении; кроме того, вестничество разгорячило меня, и мне хотелось пить): «И мне дай кубок».

А он (что ему оставалось делать?) подал, и, Эротом клянусь, мне чудилось, что я пью самое деву. Я любовно целовал ее губы и, целуя, скрывал, что целую. Услужливый кубок подносил мне губы моей любимой Исмины.

Я пил вино, и, клянусь богами, такая же сладостная влага, какую я пил во сне из груди Исмины, лилась мне в самую душу. Я стал внимательно рассматривать кубок, не осталось ли на краю следов ее губ. А она, заметив все подряд, мое движение и взгляд, и то, с каким наслаждением я пил, нежно улыбнулась, как в зеркале отразив в глазах Харит[84] и Эрота.

После богатых яств, которыми наслаждались только мои руки и рот (ведь глазами и всем, что способно более остро чувствовать, дева любовно завладела, и теперь они служили ей), Кратисфен вновь принимается за свое дело и после наших отцов и матерей с чашей вина подходит к Исмине, а она вновь отпивает немного и девическим голосом говорит матери, словно сосна зашептала бы на легком ветру: «Я не хочу пить, матушка».

Тогда Панфия говорит Кратисфену: «Дитя, возьми кубок». Он, приняв его из рук девушки, передает мне. Снова мне почудилось, что вся дева у меня в руках, и я всю ее впиваю. Я держал чашу, полную поцелуев, передающую поцелуи, и поцеловал поцелуи. Вино было для меня нектаром[85], который приготовляет Афродита и пьют Эроты, а чаша — зеркалом, отражающим в мою душу всю Исмину с самими Харитами, с самими Наслаждениями.

После множества яств, кубков с вином и всего, чем принято украшать пиры, пир наш окончился. Отец мой Фемистий и мать Диантия провожают Сосфена, Панфию и прекрасную Исмину в отведенный им покой. Так мы расстаемся, и мать моя Диантия обнимает Исмину и целует лицо девушки. Я почувствовал зависть к матери и рад был бы, клянусь богами, изменить свою природу, но, так как это было невозможно, поцеловал мать в губы, при помощи такой уловки целуя лицо Исмины; мать стала пособницей моей любви и передавала мне поцелуи любимой. Не знаю, что мой отец и мать чувствовали к девушке и как с ней расставались. Я же только ногами уходил от нее, оставив девушке свою душу, глаза и помыслы, словно на хранение или в залог.

Когда я лег, мной завладели тысячи мыслей, осаждая мою душу, как добычу, похищая с глаз сон. Я восхищался гостеприимством Авликомида, который простирал его вплоть до того, что мне мыли ноги. «У нас же, где стоит алтарь Зевса-Гостеприимца и где празднуют Диасии, гостям не моют даже рук. Почему я не мою ног Исмины, как она, оказывая мне честь, мыла мои, почему, подобно ей, не целую, не стискиваю и любовно не ласкаю девушку, как тогда она ласкала меня?».

Так я терзался от любви и почти всю ночь провел в любовных помыслах об Исмине. Бессонные мысли об Исмине были моим сном и наслаждением. Но усталость стала закрывать мне глаза, и начался спор между усталостью и любовью; глаза, точно осажденный город[86], - предмет распри. Тяжелая усталость, точно из какой-нибудь осадной машины, метала в мои глаза сон, а любовь, крепко защитив их нагромождением мыслей, противостояла натиску, но после многих попыток усталость взяла верх и похитила у любви победу, метнув, словно из жерла осадной машины. легкий сон в мои глаза.

Около третьей стражи ночи[87] отец мой Фемистий и мать Диантия с Сосфеном, Панфией и всеми, кто прибыл с ними из Авликомида, собрались с дарами у алтаря, чтобы принести жертву Зевсу-Спасителю и совершить полагающиеся обряды. Исмину оставили дома одну, так как девам не подобает появляться на людях.[88] А я (это было мне известно) сейчас же устремился к постели Исмины и поцеловал спящую. Она, испуганная этой неожиданностью, вскочила с постели со словами: «Что случилось». Я остановил ее, сказав: «Не бойся, владычица, это я — Исминий» и с этими словами снова поцеловал ее.

Она: «Где отец и мать?» — стала спрашивать.

Я ответил: «Пошли к алтарю Зевса-Гостеприимца, чтобы принести жертвы» и прибавил: «А мы разве не станем приносить жертв Эроту? Пожертвуем ему и нашу девственность и самих себя без остатка». Обнимая и целуя Исмину, я любовно приник к ней.

Она поцеловала меня в ответ, но как девушка стыдливо скрывала, что целует. Я же стал целовать с большей страстью и, кусая зубами, вкушал любовные яства, которыми Афродита угощает влюбленных. Исмина же негромко стонала от любви, и этот негромкий любовный стон вливал в самую мою душу наслаждение. Приникнув к деве, как к виноградной лозе, и давя ртом еще не спелые ягоды, я пил нектар, который выжимают Эроты; я выжимал его пальцами и пил губами, чтобы он весь до капли, как в сосуд, влился в мою душу. Столь ненасытным я был виноградарем. Она отвечала на мои поцелуи и сама целовала, подобно плющу, вилась вокруг меня; тысячи Харит[89] водили возле нас хороводы.