Прискорбно! Все-таки я покоряюсь неизбежному – довольно легко.

При том я не последний: вот из глубины главного входа, ведущего на террасу, появляется моя… сообщница… вчерашнего дня, и сегодняшней ночи, и сегодняшнего утра. Поклон, которым она дарит меня, проходя мимо, – совершенно светски равнодушен.

Как хорошо воспитаны женщины в нынешнем, от рождества Христова 1914, году!..

А что я вам говорил? Цивилизация имеет хорошие, превосходные стороны. Приведу простой пример в доказательство, мой собственный пример. Разве у меня не более завидная участь, нежели у моего предка, охотника на медведей и зубров?.. Неоспоримо, этот охотник не имел нервов… я хочу сказать, что он не страдал от них. А я страдаю от моих нервов, хотя не очень. Он, напротив, жил в беспрестанном мучительном беспокойстве о завтрашнем дне. Я представляю себе, что он жестоко страдал. А я не страдаю, потому что не испытываю больше этого мучительного беспокойства: меня освободила от него работа его внуков, моих прапрадедов.

Цивилизация имеет восхитительные стороны. Я очень весело забыл обо всем, чем я ей обязан по части мелких преимуществ и приятных развлечений. Вот я свободен, огражден от всех забот и даже тревог. Я в течение сорока с лишним лет вел жизнь, какую мне угодно было вести. Я был последовательно: моряком, потому что на меня нашел такой каприз – потом химиком и музыкантом, – потому что у меня явилась склонность к реакциям и фантазия созвучий; кого должен я благодарить за все это, кого как не ту же цивилизацию. Это она благосклонно позволила мне выбрать камень, который мне угодно было принести к той новой Вавилонской башне, что вновь начали строить люди нашего времени на еще пыльных развалинах всех тех башен, которые пытались возвести до небес цивилизации, предшествовавшие нашей цивилизации и умершие раньше, чем закончили даже первый этаж! Мы сумеем выше построить нашу башню.

– В самом деле, кто бы мог уничтожить нас, нас, нынешних цивилизованных людей, если нет более разрушителей, если нет более варваров, если вся наша планета цивилизована, цивилизована вполне! Вавилон, Фивы, Афины, Рим пали, потому что за их границами находились неведомые земли, неведомые люди, неведомое варварство, и эти люди приблизительно раз в десять столетий являлись, набрасывались и уничтожали дотла все, что было воздвигнуто ранее, когда не предвидели их существования. Кто выступил бы сегодня против Парижа, Лондона, Берлина, Нью-Йорка? Не племя ли индейцев Тоба, которое прозябает в Южной Америке? Или горсть татар из Туркестана. Или орда людоедов Шешахели, которых считают подонками Центральной Африки? Посмеемся над ними, мои цивилизованные братья! Чтобы умерла теперь наша нынешняя, полная и, если смею сказать, завершившая свой круг цивилизация, нужно было бы, чтобы она сама убила себя…

Послушайте, что понадобилось в этот час в столовой привратнику отеля?.. А, ба! Не меня ли он ищет?..

– Важная депеша господину графу…

(Нужно иметь триста тысяч франков годового дохода, чтобы, не будучи смешным, в наше время носить благородный титул. Вот почему я называюсь просто Жан Фольгоэт. Но попробуйте помешать андалузцу округлить рот, чтобы произнести эти магические слова: «господин граф»).

Не споря, я распечатываю телеграмму и прежде всего перескакиваю к подписи: П.Л.

П.Л. не простил бы мне, если бы я написал здесь его имя целиком. Он щепетильно горд и никогда не позволяет своим должникам признаваться открыто, что они ему должны. А я из числа должников П.Л. И я хочу заявить о своем долге. Итак, мне нельзя назвать моего кредитора.

У меня есть друзья. Немного: это слово стоит того, чтобы его не расточали зря. Друг, по моему мнению, это – мужчина или женщина, которым я отдал, – отдал, а не одолжил! – мое сердце. Без оговорок, без ограничений и навсегда. Даже, если мои друзья перестают меня любить. А я продолжаю любить. Во-первых, я отдал, не правда ли, а берут ли назад то, что дают? Затем, если мои друзья не любят меня более, это значит, что они ошибаются, или ошиблись. Зачем стал бы я сердиться на людей за какую-нибудь ошибку?

Нет. Мои друзья были и будут моими друзьями до конца, до смерти. Достаточно того, что они однажды отдали мне, как и я им, безусловно и вполне, свое сердце и считали, что это навсегда.

Само собою разумеется, что в этой дружбе, – в моей дружбе, – ничто не принимается в расчет, кроме взаимной любви: оказанные и принятые услуги, выказанная преданность, опасности, украденные друг от друга, – пустяки! Это инстинктивное побуждение и ничего более. И разве наиболее счастлив, тем более счастлив, тот, кто получает? Тем хуже для того, кто стал бы так думать: он не ведает дружбы!

И я люблю моих друзей, – сколько их всего? Семь, или восемь? Может быть, шесть… я люблю их и посвящаю им мою жизнь, не за то, что они для меня сделали и делают, но за то, что они для меня представляют собою.

П.Л. – это нечто иное. Не то что друг. Не то, что старший брат. Не то, что отец: это Tzeu. Я употребляю китайское слово, потому что не знаю более подходящего.

Учитель, руководитель, опекун. Дуб, за который цепляется и вокруг которого обвивается плющ. Высшее существо, которое из ребенка, произведенного родителями, обученного педагогами, воспитанного наставниками, делает, как фея силой своей волшебной палочки, человека. П.Л. нашел во мне молодого моряка, влюбленного в музыку, интересующегося множеством вещей, которых он не знал. Он изучил их, чтобы о них говорить, чтобы беседовать о них со мною. Он сделался в них знатоком. Никогда не унизил он меня никаким уроком. Никогда не дал он мне никакого совета. Он строго уважал мою волю, даже когда она вела меня к заблуждению. Он даже не отвлекал меня от него; он только становился тогда печальным, и эта печаль избавила меня от стольких подводных камней, что я не в состоянии и никогда не буду в состоянии дать ему понять, почему я, ученик, всю мою жизнь буду стоять на коленях перед ним, учителем.

Он знает, что я здесь, что я болен. Чего он хочет от меня сегодня? Почему телеграфирует он мне сюда?.. В это убежище, в это уединение, которое очень настоятельно предписал мне доктор, как необходимое и единственное средство от моего отвращения к жизни… они называют это «неврастенией», эти морильщики… они даже уснащают это название другими словами, звонкими и дикими: «циклостения», «дисмнезия»… я пропускаю остальные… и вероятно коверкаю… Все равно! Они умеют давать очень хорошие названия, эти морильщики.

Они умеют давать даже слишком хорошие названия, так что и не вылечишься: излечивать они не умеют. Нельзя уметь все. Я читаю:

«Ваше присутствие в Париже необходимо. Искренне любящий Пьер». Ах!

– Нет, метрдотель, не надо десерта. Знаете, я на диете…

И я встаю…

В холле, вокруг выставленной телеграммы, толпа. Пускаю в ход локти, чтобы прочесть:

«Сегодня вечером Австрия объявила войну Сербии»…

В 1914 году?.. Да неужели?.. Да нет же, мне померещилось. Или, в таком случае, я ошибался, я грезил всю свою жизнь и вот, сегодня вечером, я просыпаюсь менее старым, чем я себя считал, по крайней мере, на одно столетие, а то и на два…

3. Спальный вагон

Положительно, невероятное имеет возможность стать истиною. Может быть, только оно одно… Нельзя отрицать: то, что меня окружает – это купе южного экспресса. И то, что находится напротив меня, это моя секретарша – мадемуазель Клодина, которая только что умоляла меня увезти ее, чтобы она могла увидеть перед общей мобилизацией (если будет мобилизация! я все еще не могу ни на одну секунду поверить этому) своего жениха, красивого офицера, конного стрелка; я много раз любовался его фотографией, снисходительно выставленной напоказ на камине моей вышеупомянутой секретарши… Это меня не огорчало, но в подобном случае никогда не знаешь, что вздумают делать при переезде через границу нейтральные жандармы: чтобы проехать без затруднения участок Ирун-Андей, я нашел вполне уместным «похитить» мадемуазель Клодину, девушку вдобавок ко всему очень красивую и привлекательную.

Для большего правдоподобия я покинул наш багаж на милость Божию и на добросовестность отеля, который мне его отошлет… или не отошлет… позднее… немного, совсем немного позднее… Эта шутка не может продолжаться более двух недель… Итак, нас примут за двух убежавших влюбленных.

Таким образом, у нас, у мадемуазель Клодины и у меня имеются некоторые шансы перебраться беспрепятственно через трудную границу и соединиться – ей со своим женихом, мне с моим экипажем, которым вероятно снабдит меня начальство в случае, невероятном, нелепом, безумном случае европейской драки: Австрия потянет за собой Германию, Германия какую-нибудь Болгарию, Сербия потянет Россию, Россия Францию, Франция Англию… Тем не менее, раз это совершенно нелепо, это перестает быть совершенно невозможным… Следовательно…

А южный экспресс катится: сначала к Мадриду, потом через Авилу и Бургос, затем к Ируну, затем к Парижу через Бордо, Тур, Орлеан… Париж… там узнаю я рано или поздно, как идет дело.

Гренада – Париж. О, я знаю путеводитель:

«Гг. путешественников просят в особенности полюбоваться при переезде горной цепью Гвадаррамы, затем сосновым лесом герцога Медины Сели, затем Наваррскими отрогами Кантабрийских гор, затем…»

Да я всем этим уже любовался, – несколько раз. Но я нарушил бы все свои обязанности, если бы не указывал поочередно мадемуазель Клодине на все эти обязательно восхитительные вещи.

Я тем менее нарушил бы свои обязанности, что вполне искренне, добросовестно восхищаюсь сам: я страстно люблю Испанию, всю Испанию, без исключений, без ограничений…

А южный экспресс тащится, делая какие-то тридцать два километра в час. Впрочем, на мой взгляд, это не недостаток: Испания, пышная и медлительная, Турция, важная и нежная, – обе продолжают быть двумя последними реями, которыми еще не завладел микроб пляски св. Витта, микроб неистового и бесплодного беспокойства. Там не испытывают бесплодной потребности растерянно бегать справа налево и слева направо, взад и вперед, вперед и назад, неведомо для чего, без толку и причины; там не упраздняют единственного вполне хорошего наслаждения, которое предлагает нам жизнь: блаженства неподвижности, досуга, отдыха, сладостного покоя, который другие называют нирваной…