— Выпустите заключенных! — кричал у входа Ловелл.

— Нет! — отозвался какой-то констебль[9].

Взметнулись ружья и пики, раздался яростный рев, прогремел одинокий выстрел, и двери Вестгейта захлопнулись. Толпа вокруг меня заколыхалась и заревела. Я увидел, как Ловелл вырвался из давки и ударил в дверь кулаком.

— Внутрь! — крикнул он, и мы с Большим Райсом и Мо начали пробиваться к нему, а в тяжелую дверь впились топоры. Люди вокруг меня орали, требуя, чтобы их пропустили вперед, кто-то пел «Песню о Хартии», кто-то стрелял по высоким окнам Вестгейта. Впереди в просветах между головами я видел взлетающие и опускающиеся топоры — полированное дерево разлеталось белыми щепками, и панель за панелью подавалась и падала.

— Внутрь! — Это опять кричал Ловелл, зажигая всех своим огнем. Трещали ружейные выстрелы, в воздухе остро пахло порохом. Звеня, сыпались оконные стекла — это пули попадали в цель. Мо пустил в ход кулаки, и головы перед нами стали редеть. Рванувшись вперед, он споткнулся о нижнюю ступеньку и упал, а я упал на него. Ругаясь, мы попытались встать. У меня над головой просвистело топорище. Увернувшись, я схватил Мо и потащил его за собой — дверь подалась, и Ловелл влетел внутрь, а за ним, валясь на паркетный пол, еще пятнадцать человек. Напор толпы опрокинул меня на спину, а рядом лежал Мо, прижатый к полу бегущими ногами. Мы старались подняться, но нас опрокидывали снова и снова — над нами неслась людская река, порожденная бешеным натиском толпы на площади, где тысячи выталкивали вперед сотни. На мгновение наступило затишье, и мы поднялись, но нас тут же оттеснил к дверям и сбросил с лестницы поток отступающих. В вестибюле гремели выстрелы. Визгливо кричали раненые. Я лежал на ступеньках, стараясь не потерять от боли сознание: тяжелые башмаки топтали мою голову и плечи. Кровь из пореза на лбу заливала мне глаза, я стер ее тыльной стороной руки и покатился по ступенькам, стараясь вырваться из леса ног, спастись от башмаков, которые обрушивались на меня, разбивали мне лицо, дробили мои пальцы на булыжнике. Я отполз в сторону, заметив, что толпа повернула назад к Вестгейту. Я видел, как они шли, плечом к плечу, размахивая вилами и кирками, видел язычки пламени, вырывавшиеся из их ружей и пистолетов. Это был второй яростный приступ, но мне удалось прижаться к стене под самыми окнами первого этажа — как раз в ту минуту, когда их ставни с треском распахнулись, открыв целящихся солдат. Толпа накатилась на эти окна, стреляя наугад, швыряя в них камни. Потом по рамам заколотили дубины, а из входа вырвался новый людской поток — кто-то шатался, кто-то полз на четвереньках, и почти все зажимали раны. И тут солдаты дали залп. Из окон приемной, сея смерть, вырвалось пламя и клубы дыма. Я увидел, как дрогнула толпа, — все пули попали в цель, слишком тесно были сомкнуты ряды. Люди падали, как колосья под косой, и в толпе вдруг появились узкие коридоры — до смертного часа я не забуду этих криков. И все же, заглушая шум, выстрелы, вопли раненых и умирающих, из вестибюля до меня донесся голос Джека Ловелла, и я повернулся. Стирая с глаз кровь, я вскарабкался вверх по ступенькам.

У входа в Вестгейт — кровь, брошенное оружие; раненые и убитые в нелепых позах валяются на полу. Солдаты и чартисты выкрикивают команды, заглушая стоны раненых. Ружейные выстрелы гулко отдаются под потолком, воздух полон порохового дыма.

— Ломайте дверь, молодцы! — гремит Ловелл. — Ломайте дверь, и победа за нами! — И я бегу на его крик, перепрыгивая через распростертые тела.

За поворотом коридора я наталкиваюсь на людскую стену. Дальше — дверь приемной, в которой засели солдаты. Если мы сможем ворваться туда, все решит наше численное превосходство. И снова стучат топоры, снова летят щепки.

— Внутрь! — Голос Ловелла срывается, тонет в общем боевом кличе. А я в заднем ряду. С площади прибежали еще люди, и мы всем своим весом наваливаемся на спины стоящих впереди. Но дверь не подается. И тут я вижу Мо Дженкинса, а позади него — Большого Райса. У Мо в руках топор, и лезвие глубоко вгрызается в крепкий дуб, круша дверь, за которой укрылись солдаты.

— Дайте ему место, — кричит Ловелл, отталкивая стоящих сзади.

И снова топор впивается в дверь — Мо напрягает всю свою чудовищную силу. Но когда он вырывает его и снова вскидывает, готовясь к следующему удару, дверь вдруг распахивается, отпертая изнутри. Пять солдат припали на колено, за ними стоят другие — ружья подняты к плечу, штыки примкнуты. Залп — и каждая пуля попадает в цель. Я закружился, раненный в плечо, и, валясь на пол, увидел, как моя кровь брызнула на позолоченную стену. Мо лежал, придавив топор, Большой Райс стоял на четвереньках, обнимая сына. Ловелл тоже упал, но теперь он отползал от двери, а изо рта у него текла кровь. Я приподнялся. Боль в руке стала невыносимой, и я замер. Надо мной и позади меня ругались ослепленные залпом люди, ощупью пробираясь по этому коридору — по затянутому дымом кладбищу. Дверь приемной захлопнулась. Заскрипел замок. И снова все здание содрогнулось: солдаты разом выстрелили из окон по густой толпе снаружи.

— Йестин, да помоги же! — как ребенок, просил Большой Райс.

Сбросив с себя труп, я кое-как добрел до него и упал рядом с ним на колени.

— Мо, сыночек! — звал Большой Райс и плакал. — Иисусе милосердный, спаси моего сына!

— Быстрей! — шепнул я, взглянув на дверь. — Если мы поторопимся, мы успеем вытащить его отсюда. Ты ранен?

— Если дверь опять откроется, они вас в клочки разнесут, — прохрипел Мо. — Я умираю, что вы, не видите? Бросьте меня и спасайтесь сами.

— Ну-ка, держись, — шепнул я, холодея от страха, и подхватил его здоровой рукой. — Вставай, Райс, да побыстрее, ради Бога! Пока дверь закрыта.

В коридоре уже никого не было, кроме трупов и парня по имени Шелл. Он стоял в нише, прижимая к себе пику; его мальчишеское лицо было совсем белым, губы дрожали.

— Выбирайся отсюда, — пробормотал я, когда мы проносили Мо мимо него. Но едва мы добрались до выхода, как мне пришлось отскочить с Мо в сторону — толпа кинулась на новый приступ. С боевым кличем они бежали через вестибюль в коридор, навстречу своей смерти. Дверь приемной вновь распахнулась, и залп за залпом начал косить их ряды, опрокидывая тех, кто пытался подняться. И вдруг я увидел Джорджа Шелла: он бежал на цыпочках, легко перепрыгивая через кучи тел; я увидел, как поднялась его пика, и испуганный вопль мэра Филлипса прорезал шум. Но блеснул выстрел, Шелл зашатался, повернулся и упал на пол, ломая древко пики. Дверь захлопнулась.

Конец. Я понял это на ступенях подъезда. Чартисты, наткнувшись на спрятанных в засаде опытных солдат, не устояли. Площадь быстро пустела, только раненые бились на мостовой да валялось оружие; в дыму раздавались стоны и хрипы. Мы с Большим Райсом, поддерживая умирающего Мо, притаились в подъезде Вестгейта — трое последних в пустом мире. На пороге дома мэра у подножия Стоу-хилла умирал какой-то чартист — Абрахэм Томас, говорили потом; Абрахэм Томас, пославший меня в Лланганидр. И теперь он громким и ясным голосом славил Хартию — не то что Джек Ловелл. Ловелл умер, визжа, как женщина, он корчился на углу Скорняцкой улицы, стуча кулаками по булыжнику. Передо мной на мостовой лежал Айзек Пять Футов Два Дюйма, дробильщик из смены Афрона Мэдока; пуля попала ему в лицо, потому что он был мал ростом, но умер он легко, не так, как его дочка. Мы лежали там, словно в могиле — словно в аду, говорил потом Большой Райс. Позади нас валялись мертвые и раненые, впереди чартисты бежали и падали под пулями солдат. Теперь отстреливался только один человек — одноногий калека, последний герой, отдающий жизнь за дело чартизма.


Идрис Формен умер в поле у перекрестка Пай, рассказывали мне, на руках у братьев Хоуэллсов. Оуэн и Грифф умели орудовать лопатами, и они успели закопать его, еще теплого, хотя рядом рыскали отряды добровольных констеблей и войска из ньюпортских казарм. Погиб и Уилл Бланавон, и в Вербное воскресенье Датил Дженкинс, его невенчанная жена, украсила лавровыми ветками чартистские могилы на кладбище Святого Вульса, хотя тела его так и не нашли. Поговаривали, что он вовсе не умер, а просто решил избавиться от Датил и еще десять лет работал плавильщиком в Риске, но точно я не знаю. Дай Проберт, вожак «шотландских быков», умер с пулей в груди на руках у своих людей в глухом ущелье, вблизи Вонавона; умер и Карадок Оуэн — от пьянства, топя свою трусость в вине «Барабана и обезьяны». А сколько их еще умерло, безымянных, — в полях, под живыми изгородями, в сараях и канавах между Малпасом и Понтипулом, между Ньюбриджем и Блэквудом! Некоторые умерли сразу, другие — через много лет в чужих землях, в далеких тюрьмах, где их морили голодом чужеземцы надсмотрщики. Многие умерли, окруженные друзьями, в вестибюле Вестгейта или на его залитом кровью дворе.

Но Мо умер один.


— Вставай! — крикнул констебль и ударил меня сапогом, чтобы я поторапливался.

— Мой друг умирает, — сказал я, не поднимаясь с колен. — Позвольте мне остаться с ним.

— Вставай! — И он занес надо мной штык.

Я встал, но Райс вышиб из него дух ударом правой по горлу. И тогда они накинулись на нас как саранча — все больше красномундирники, — били нас сапогами, грозили ружьями.

— Мой сын умирает, — говорил Райс. — Пустите меня к нему.

— Вот как? — ответил один из них. — Об этом надо было раньше думать.

— Ты с ним полегче, отец, — сказал Мо, улыбаясь, когда они отогнали нас к стене.

Из приемной вышло десять солдат; бравые молодцы, надо отдать им справедливость. Потом вынесли мэра, раненного в плечо, — кровь хлестала так, словно у него руку оторвало, — и в бедро; он стонал и проклинал всех уэльсцев от Ньюпорта до Кифартфы. Потом вышел лейтенант, смуглый, самоуверенный; уберите отсюда этих негодяев, и побыстрее!

— Господин офицер, — сказал Большой Райс, умоляюще складывая руки. — Вот там лежит мой сын, он умирает. Ради Христа, разрешите мне подойти к нему.