— Эх, и хорошо у тебя ружье, — вздохнул Мо, беря его в руки. — А пули и порох для него у тебя есть?

— Есть, — ответил я и рассказал, как взял его у умирающего плавильщика из Кифартфы.

— Только оно тебе великовато, — продолжал он. — Может, променяешь его на этот славный пистолетик, изготовленный лучшим оружейником Лланганидра?

— Кто обменивается оружием, обменивается удачей, — засмеялся Райс. — А я обойдусь вот этой парой кулаков, пусть против меня выходит хоть сам мэр Том Филлипс, хоть его дружок мистер Протеро.

— Какого Протеро не достану кулаком, достану пулей, — сказал Мо, поглаживая ружье. — А эта штука бьет подальше пистолета.

— Ладно, давай меняться, раз ты такой кровожадный, — сказал я. — Только, чур, не ругать меня, когда тебя вздернут за него на Парламентской площади. Или вы не слышали, что нас уже объявили виновными в государственной измене?

— Это еще за что? — спросил Райс.

— За ношение оружия, запрещенное королевским указом.

— Ну а как же я каждое воскресенье ходил на гору стрелять уток?

— Не прикидывайся, Райс, — сказал, подходя, Джек Ловелл. — Не уток же стрелять ты идешь в Ньюпорт.


Джек Ловелл — один из капитанов — был настоящий красавец, широкоплечий, сильный, с солдатской выправкой и звучным голосом. И я буду помнить Ловелла таким, каким увидел его тогда рядом с Большим Райсом, которому он не уступал ни в росте, ни в силе, а не таким, каким я видел его три часа спустя, когда он истошно визжал на углу Скорняцкой улицы, брызгая кровью на булыжную мостовую.

— Ну ладно, — сказал Райс. — Измена так измена; по крайней мере меня вздернут в хорошей компании. Когда мы выступим, Джек?

— Когда прибудет Уильям Джонс, а это, насколько я понимаю, случится не раньше, чем он выпьет все пиво в Ллантарнаме. Вы все трое вооружены?

— Да, — сказал Мо.

— Тогда идемте со мной в авангард. Впереди будут ружья и пистолеты, за ними пики, а позади кирки. Идем, ребята.

Тут из толпы у фермы Тин-а-Кум вышел Зефания Уильямс.

Вид у него был усталый и больной, одежда промокла насквозь, и, расталкивая тех, кто стоял на дороге, он ругался на чем свет стоит. Когда потом он встретился с Фростом, я был рядом.

— Джонс еще не явился, — крикнул он. — А ведь разыгрывает из себя кавалериста. Разъезжает верхом, а я прошел всю эту дорогу рядом с моими людьми.

— И врешь, — пробормотал Большой Райс. — Я видел, как ты храпел в вагонетке, катившей в долину.

— Он придет, — сказал Фрост.

— Пусть только попробует не прийти! — кричал Зефания. — Я не стану церемониться с предателями!

Задрав голову, он посмотрел на небо, на черные тучи, прорезанные красной полосой разгорающейся зари. Дождь заливал ему лицо и грудь, струйками стекал с широких полей его шляпы. Великим и могучим казался тогда Зефания, бог среди чартистов, несущий массам свободу, которую другие только обещали, муж рока, на которого мы все готовы были молиться. Таким хочу я помнить Зефанию Уильямса. Таким, а не жалким трусом, обратившимся в бегство, чтобы сохранить свободу себе, предоставив тюрьму своим товарищам, покрыв позором своих близких.


Едва рассвело, мы покинули «Уэльский дуб» и, подбадриваемые дьяконами, снова пошли по вагонеточной колее — нас вел Джон Фрост. За ним шагал Джек Ловелл со своими помощниками, их было человек двадцать. Следом шли Большой Райс, Мо и я, а справа от меня — мертерец Уильям Гриффитс, который пал от пули. Буря, бушевавшая всю ночь, на заре еще усилилась: выл свирепый ветер, ледяной дождь хлестал нам в лица. Я совсем застыл в мокрой одежде. Мои башмаки были разбиты, ноги не слушались. По всей многотысячной колонне вымокших, обессиленных людей слышался ропот — идти быстро было мучительно трудно. Раздавались ружейные выстрелы — это проверяли, не подмок ли порох: в Лланхиллете я видел, как дождь заливал пороховницы, как от сырости расползались бумажные патроны, а в Крос-а-Сейлиоге, рассказывал Большой Райс, отчаянные головы сушили порох в духовке «Новой харчевни». Нигде не было слышно чартистских песен. Кругом стояла пронизанная ветром тишина, предвещавшая грядущий ужас. Я посмотрел на Мо Дженкинса. Факел отбрасывал на его лицо красные блики, освещая белозубую, полную решимости усмешку, которую я помнил с детства, а в глазах сверкало веселое предвкушение близкого боя. Он не знал усталости, Мо, мой друг с детских лет, с того самого вечера, когда фонарь раскачивался у пруда и я, увернувшись от его правого башмака, получил в зубы левым. Я был рад, что Мо сейчас идет рядом со мной, идет рядом со мной брать город, идет ради счастья таких женщин, как моя Мари, и таких мужчин, как мой отец, идет, чтобы жизнь Ричарда Беннета была отдана не напрасно. Вот о чем я думал, когда мы спускались к перекрестку Пай и шли еще две мили до Керт-а-Белы, где был устроен последний привал перед Ньюпортом.


— Почему ты пошел драться? — спросил меня в Керт-а-Беле какой-то человек.

— Странный вопрос, — ответил я. — А ты почему?

— Ради моих детей, — сказал он. — Чтобы им не работать на железных заводах.

— Ты откуда? — спросил я, и он усмехнулся.

— Из Нанти, — ответил он. — Оттуда же, откуда и ты. В Нанти и уэльсцы и иностранцы знают Мортимеров, но кому известен Айзек Томас, дробильщик пяти футов двух дюймов роста, который работал в смене Афрона Мэдока в ллангатокской каменоломне? — Его мокрое от дождя лицо расплылось в улыбке, и он сплюнул. — А ты здорово его отделал, этого Афрона, помнишь?

— Помню, — сказал я.

— Мой приятель Джозеф подобрал два его зуба и подвесил к своей часовой цепочке — милое дело! Афрон Мэдок сволочь, а Карадок Оуэн еще хуже.

— Так-то так, но я слышал, что Оуэн идет с нами — в отряде часовщика Джонса. А вот Афрона тут не увидишь.

— Ни тут и нигде, — сказал Айзек Томас, — потому что он сдох, и это я его прикончил. Я его прикончил перед тем, как уйти, понимаешь? Око за око, говорится в Писании, и я отплатил ему за то, что он убил мою дочку. Десять лет ей было, и такая хорошенькая… а он поставил ее работать в Гарне под землей, в забое… в десять-то лет… Афрон посоветовал поставить ее грузить вагонетки, а кровля обрушилась и раздробила ей ноги по бедро.

Мне стало его жалко.

— Но я рассчитался с Мэдоком сполна.

— Говори потише, — сказал я, оглядываясь.

— Не беспокойся, — ответил Айзек Томас. — Я не такой дурак. Я прикончил его законным образом, десятитонной глыбой в ллангатокской каменоломне, да только умер он больно быстро.

— А теперь? — спросил я.

— Теперь я иду драться ради остальных — жена мне девятерых родила. Трое работают в шахтах под Койти, а четверо плавят железо для Крошей Бейли. Это мерзость, говорит моя жена, и с этим надо покончить, да еще в лавке мы должны четыре фунта. Это медленная смерть, а не жизнь, говорит моя жена, а ведь мы люди порядочные и ходим в молельню.

Вокруг нас рыдал ветер, дождь начал хлестать еще яростней, и мы совсем съежились.

— А ты почему пошел драться? — снова спросил Айзек Томас.

— Ради моего сына и чтобы не было Кум-Крахена, — сказал я. — А об остальном не спрашивай.

Пуля попала Айзеку Томасу в голову. Говорили, что он упал первым, когда ставни Вестгейта распахнулись и окна ощетинились ружьями. Первый залп солдаты дали слишком низко, а в Айзеке Томасе росту было пять футов два дюйма.

Глава двадцать шестая

Уже совсем рассвело, когда Фрост и Риз Флейтист повели нас дальше, а Дэвид Джонс Жестянщик, Ловелл и другие капитаны передали по колонне приказ держать оружие наготове. Едва мы свернули с вагонеточной колеи и стали подниматься по склону мимо церкви Святого Вульса к вершине Стоу-хилла, дождь перестал. Вслед за Фростом мы приветственно махали руками и кричали «ура» солдатам, толпившимся у входа в казарму.

— Видите! — крикнул рядом со мной Ловелл. — Они все чартисты. Ни один не поднял ружья, чтобы остановить нас!

— Нуда! — сказал Большой Райс, перекрывая восторженные крики и приветственную пальбу из ружей. — Так почему же они не махали нам в ответ?

Теперь мы спускались со Стоу-хилла, окликая людей, которые с ужасом смотрели на нас из своих окон. Все ниже, к высокому мостику, где толпились горожане, шли мы, крича и стреляя в воздух, и с каждым шагом крепла наша надежда, и мы упивались своей силой, наконец почувствовав себя цветом страны, как сказал Ловелл. Но черт знает, куда мы, собственно, идем, пробормотал Мо, шагая рядом со мной; и черт знает, что мы, собственно, будем делать, когда туда дойдем, добавил Большой Райс.

— К Вестгейту! — крикнул Фрост, вскинув руки.

У подножия Стоу-хилла кучки любопытных жались к домам, за окнами лавок мелькали испуганные лица, в щелки дверей и ставней глядели дети. Распевая песни Эрнеста Джонса, вопя во всю глотку, мы по команде Ловелла кинулись ко входу во двор Вестгейта, но наткнулись на запертые ворота.

— К парадному входу! — крикнул Фрост. — Они арестовали чартистов. Пусть выпустят их или пеняют на себя.

Фрост остался у входа в конюшенный двор, а вся колонна во главе с Ловеллом вышла к фасаду Вестгейта.

— Глядите! — рявкнул Риз Флейтист, указывая пальцем вверх. — Вон сам старый боров пялится в окно! — И он поднял ружье, но мэр Филлипс успел нырнуть за подоконник.

Люди вокруг меня внезапно смолкли: отряд во главе с Ловеллом рванулся по ступеням Вестгейта к открытому входу. И это молчание перенесло меня в прошлое — к тому дню, когда я в последний раз был в Ньюпорте, и я вспомнил ярмарку, где впервые увидел Мари, руки Джона Фроста, поднявшего меня с мостовой, шестипенсовик, который я получил от него и до сих пор храню в моем кармане, и эти самые ступени, по которым он затем поднялся с гордым достоинством. Я оглянулся, ища глазами Фроста, но со Стоу-хилла валила густая толпа, и над головами колыхался лес дубин и кирок.