И трава появилась: полезла острыми стрелками из-под камней, из-под старых брёвен, густо разрослась на солнечных взгорках. И настал день, когда табор на шести телегах, с бегущим сзади табуном отощавших от зимней бескормицы лошадей, провожаемый веселыми напутствиями деревенских, выкатил за околицу Болотеева. Позади всех, с пёстрым узлом за плечами, шла Катька, глаза её блестели от слёз. Она, не обращая внимания на насмешки братьев, поминутно оглядывалась на толпу деревенских, ища среди них маленького барина. Но Никита не пришёл провожать цыган, его не было среди крестьянских детей, долго бежавших вслед за цыганскими телегами. Он, задыхаясь от жары и пыли, лежал на самом дне телеги, незаметно пробравшись под гору перин и подушек. В спину немилосердно кусала блоха, в плечо упиралась ручка самовара, но он терпел изо всех сил, стараясь не шевельнуться и ни в коем случае не чихнуть. Сквозь щёлку между досками телеги ему видно было крошечное пятнышко света. Никита прождал, как ему показалось, целую вечность, глядя на эту голубую полоску. В конце концов пятнышко потускнело, мальчик уверился, что уже наступил вечер, и начал осторожно выбираться из-под вороха подушек.
Появление его было подобно удару молнии. Разом прекратился детский смех, женские разговоры, табор встал. Жмурясь от бьющего в глаза света, Никита с изумлением убедился в том, что вечера и в помине нет, что солнце попросту скрыто набежавшим облачком и что они находятся всего лишь в двух верстах от Болотеева, возле села Тришкино. Лица обступивших телегу цыган были озадачены и нахмурены, никто не улыбался.
– Дядя Степан, я еду с вами, я так решил! – вежливо сообщил Никита отцу Катьки. Тот покряхтел, ожесточённо сплюнул в дорожную грязь и, резко повернувшись, крикнул:
– Чяёри![5]
Откуда-то вылетела Катька, взмахнула руками, схватилась за голову, рассмеялась было – и тут же залилась слезами. Никита непонимающе смотрел на неё. О чём она плачет, если они не расстаются? А Катькин отец, разом потемнев, что-то торопливо говорил дочери на своём языке, и такого злого и растерянного лица Никита никогда не видел у добродушного дядьки Степана. От испуга он никак не мог вникнуть в смысл быстрой речи цыгана и понял лишь несколько слов, заставивших его похолодеть: «палал»[6] и «сыгидыр»[7].
– Дядя Степан! – отчаянно закричал он, спрыгивая с телеги. – Я не хочу палал… Я не пойду домой! Возьмите меня с собой, пожалуйста, возьмите! Я никому не буду мешать, обещаю! Возьмите, это всё, что есть!
Увидев серебряный рубль в дрожащей детской руке, Катька взвыла в голос, повалившись навзничь на телегу. Дядя Степан нахмурился ещё больше, подошёл к мальчику, наклонился. Глядя в упор тёмными, без блеска глазами из-под лохматых бровей, сказал:
– Не могу, барин, родимый. Не могу. Ступай подобру-поздорову домой, Катька проводит. Нельзя тебе с нами никак. Слава богу, что схватились ещё, а то бы беды не миновать… Ступай с богом. Осенью снова приедем, увидимся.
И, не глядя больше в несчастное, мокрое от слёз лицо мальчика, он отстранил его руку с протянутым рублём, выпрямился и, бросив дочери несколько отрывистых слов, зашагал к лошадям. Цыганские телеги, скрипнув, тронулись с места. Катька, горестно вздохнув, встала, взяла за руку Никиту и повернула с ним назад.
Сначала он тупо, покорно шёл за ней, не сопротивляясь и ещё не понимая, что всё для него кончено. Но, когда увидел, что Катька в открытую, не таясь, рыдает и слёзы бегут по её искажённому отчаянием лицу, срывающимся шёпотом сказал:
– Я умру без тебя.
– Бариночек мой, господи! – Катька рухнула в грязь, встала на колени, крепко-накрепко прижала мальчика к себе, уткнулась мокрым лицом в его худенькое плечо. – Бедный мой… Одного тебя бросаю, родненький… Прости, не могу я! Видит бог, не могу… Кабы я одна была, Никитушка! Я б тебя взяла, на край света увезла, и никого не надо было бы, а так… Ведь всем цыганам, всему табору беда будет, коли споймают! Скажут – цыгане господского младенца украли, всех тогда – в тюрьму, в острог, прав отец! Ах ты, Никитушка, бедный мой Никитушка, сиротинка моя, никому не нужная-я-я…
Никита не плакал. Молча сотрясался всем телом, зажмурившись и стиснув зубы так, что их ломило. Не заплакал и тогда, когда Катька, всхлипывая и вытирая локтем лицо, встала, снова взяла его за руку и зашагала вперёд. До самой усадьбы они шли молча.
Катька довела Никиту до известной им обоим дыры в заборе, снова встала перед ним на колени, перекрестила и, вскочив на ноги, не оборачиваясь, быстро пошла прочь. Никита смотрел ей вслед до тех пор, пока красная кофта не растворилась среди зеленеющих холмов. Затем сел на холодную, ещё не прогретую солнцем землю и закрыл глаза.
Он не помнил, сколько просидел так, не открывая глаз, не чувствуя ни холода, ни сырости. Не помнил, кто нашёл его, кто отвёл домой. Урывками всплывали в памяти только чёрные стены людской, свет огарка, взволнованные лица кухарки Феоктисты и Веневицкой, чей-то испуганный шёпот, огромные тени в углу… Что-то холодное касалось лба, чьи-то руки переворачивали его, кто-то бормотал: «Лихоманка… Сглазили… Цыганка проклятая сглазила… Ох ты, прости господи, что делать-то?..» Никита хотел отвечать – и не мог.
Всю весну мальчик провалялся в жестокой лихорадке, и дворовые уверены были, что маленький барин не выживет. Веневицкая даже не сочла нужным сообщать о болезни Никиты отцу: «Всё равно мальчик не жилец, а на доктора только будут лишние расходы». Но полковник Закатов всё-таки вынужден был послать за доктором – после того как кухарка Феоктиста на свой страх и риск прорвалась в кабинет барина, рухнула ему в ноги и взвыла, что младший барчук кончается. Доктор приехал из уезда, прописал капли и обтирания, усмехнулся на осторожное предположение Феоктисты о цыганском сглазе, взял три рубля, отобедал и уехал.
– Он же всё равно умрёт, Владимир Павлович! – отрывисто сказала Веневицкая, с ненавистью косясь на встревоженную кухарку. – Думаю, стоит послать за священником.
– Подождём, – мрачно сказал полковник. – Может, ничего ещё… обойдётся.
Он не ошибся: Никита выжил. И очнулся тёплым майским вечером, когда за окном едва смеркалось. Через подоконник лезла голубая кипень цветущей сирени, от неё сладко и терпко пахло в комнате, где-то над ухом тонко пищал комар. Никита лежал неподвижно, смотрел в низкий, затянутый паутиной потолок, чувствовал, что очень хочет пить и что надо бы позвать кого-нибудь. Потом вспомнил: «Цыгане уехали. Катька ушла». – и острая боль толкнула под сердце. Смертное, безнадёжное отчаяние прошло, притупилось долгой болезнью, но глухое чувство тоски осталось в душе навсегда. До дня прощания с Катькой на дороге Никита не думал о том, как несчастлив. Теперь же он знал и понимал это. И чувствовал, что изменить этого нельзя, а можно только притерпеться и жить дальше.
До самого лета он пролежал в постели, почти всегда один: у дворни было множество дел, развлекать больного мальчика было некому, и только кухарка, забегавшая покормить его и дать лекарство, иногда успевала рассказать ему сказку или коротенькую побасенку: «У попа был двор, на дворе – кол, на колу – мочало. Не сказать ли сказку сначала?» Никита улыбался, хотя глупая присказка ничуть не забавляла его. Феоктиста убегала, а он поворачивался к окну и подолгу молча смотрел в небо. А с наступлением темноты так же молча поворачивался к стене и засыпал.
В середине июня, когда Никита уже окреп настолько, что начал вставать и выходить на двор, на солнышко, неожиданно приехал в короткий отпуск брат Аркадий. Никита не видел брата несколько лет и очень удивился, увидев быстро идущего к нему по садовой дорожке высокого и широкоплечего молодого человека в красивой офицерской форме.
– Добрый вечер, вы, верно, к папеньке? – вежливо осведомился он, вставая с плетёного кресла. – Он на работах, ещё не возвращался. Но я сейчас распоряжусь, чтобы…
– Никита! – вдруг недоумённо и радостно воскликнул молодой военный. – Брат, ты ли? Да тебя узнать нельзя! Что ж ты этакий прозрачный, душа моя?! – Серые глаза красавца радостно вспыхнули, и только по ним Никита узнал старшего брата.
– Ну, здравствуй, братец, сколько времени не видались! – Аркадий сел рядом с креслом прямо в траву, улыбнулся, сверкнув зубами из-под усов. – Что-то ты, ангел мой, зело дохл… Харчи у папеньки плохи? Или хворал?
– Здравствуйте… – пролепетал Никита. – Я да… был нездоров… Но это неважно…
– Как так неважно? Отец мне ничего не писал… Чем же ты тут занят? – Аркадий осмотрелся, словно ища чего-то. – Что ты сейчас, например, читаешь?
– Я?.. Ничего.
– Как?..
– Я не умею.
– Не умеешь читать? – Аркадий перестал улыбаться. Никита, испугавшись этой тени на лице брата и подумав, что чем-то рассердил его, поспешил сказать:
– Я знаю «Отче наш» и «Верую». И ещё стихи.
– «Верую» – это хорошо. – Брат по-прежнему не улыбался. – А стихи какие выучил? Да не бойся, расскажи!
Никита, пожав плечами, начал декламировать:
Ванька Таньке не женился,
Понемножку волочился,
Стала Танька тяжелеть…
– Довольно, – скупо усмехнулся Аркадий. – Это всё?
– Ещё знаю про то, как за церковным перелазом подралися трое разом… Поп, пономарь да уездный секретарь…
– М-да… Яс-с-сно. – Аркадий встал, прошёлся по траве. Никита следил за ним тревожным взглядом. Задать вопрос он не смел и очень обрадовался, когда Аркадий наконец остановился, повернулся к нему и с улыбкой сказал:
– Чем же ты здесь занят всё время?
Никита украдкой вздохнул. Ему мучительно не хотелось ничего рассказывать, но он боялся рассердить старшего брата ещё больше и медленно, запинаясь, начал говорить. Аркадий слушал внимательно, глядя в лицо мальчика сощуренными серыми глазами, изредка кивая, слегка улыбаясь. Никите ещё никогда не удавалось так надолго привлекать чьё-то внимание своей персоной, и он неожиданно для самого себя рассказал брату всё – и о Силиных, и о цыганах, и о Катьке, и даже о том, как пытался уехать с табором. Ещё легче было говорить от того, что старший брат не удивлялся, не пугался и не ругал его. Когда Никита закончил, Аркадий некоторое время молчал. Затем неожиданно усмехнулся:
"Полынь – сухие слёзы" отзывы
Отзывы читателей о книге "Полынь – сухие слёзы". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Полынь – сухие слёзы" друзьям в соцсетях.