– Жива Устька? – тяжело, едва переведя дыхание, спросила она.

– Жива, кажись, – хмуро ответил ей Прокоп.

Шадриха перекрестилась дрожащей рукой. Обвела взглядом баб.

– Фёкла, чего это с тобой?

– Ефимка, ирод, топором рубанул… – жалобно отозвалась та. Сочащаяся кровью рука не помешала ей, однако, проворно отползти в сторону.

– Во-от оно, значит, что… – протянула Шадриха. – Ну-ка, покажь. Да покажи ты, дура, чего ширяешься?! Кровищи эвон сколько натекло, изойдёшь, безголовая!

Фёкла боязливо, перекрестившись украдкой, протянула руку, и Шадриха склонилась над ней. Мимоходом привычно бросила в сторону:

– Устька, вырви красну травку…

Устинья начала подниматься. Ещё не остывшие, ощетинившиеся бабы не сводили с неё глаз, готовые в любой миг броситься на ведьму, но Устя вставала медленно, одной рукой держась за землю, другой – цепляясь за запястье Ефима. Тот, осторожно поднимая девушку одной рукой, во второй по-прежнему держал топор и обводил поляну острым волчьим взглядом. Встав на ноги, Устя покачнулась, растрёпанные волосы упали ей на лицо, прилипли к кровяным потёкам. Она отбросила с лица слипшиеся пряди и медленно, словно по льду, пошла к краю поляны. По толпе женщин пронёсся настороженный ропот.

– Убегёт… Сбежит, проклятая… В лес брызнет…

Но Устинья никуда не «брызнула». Согнувшись и держась за ствол дерева, она искала что-то в серебристых лунных пятнах, прорезанных стрелами травы. Наконец нашла, выдернула несколько стеблей с длинными, узкими листьями; шатаясь, подошла к бабке.

– Эта, бабуш?

– Умница, – не повернув головы, похвалила Шадриха. Взяв из рук внучки траву, быстро и сильно растёрла её в ладонях и пришлёпнула на руку Фёклы. Раздался визг.

– Терпи, – зло сказала Шадриха, кинув на бледное лицо женщины короткий взгляд исподлобья. – По-хорошему, тебе, подлянке, высушить эту руку надобно. Греха на душу брать не хочу из-за вас, паскудниц…

Васька тем временем подпрыгивал посреди поляны и постанывал от нетерпения, силясь привлечь к себе взгляды, но никто не обращал на него внимания до тех пор, пока он не потянул за край рубахи старшего Силина.

– Дядька Прокоп… Прокоп Матвеич…

– Чего тебе, огурец? – хмуро, не поворачиваясь спросил тот.

– Дядька Прокоп, тётя Агаша, она же… Устька ваша, она же невинная, я знаю, я, право слово, знаю… – торопливо, сглатывая слова, начал мальчик. Несколько голов повернулись к нему, и он обрадованно и громко зачастил:

– Это как есть правда, что Устька коров доила, я сам видал, но только не мирских, не деревенских, вот вам крест святой и святая Пятница! – Васька истово, несколько раз перекрестился и для пущей убедительности вытянул из-за ворота рубашки медный крест на полуистлевшей верёвке и чмокнул его.

– Она господских доила! Нарошно полудницей прикидывалась и доила! Кажин день почти! – завопил он отчаянно и звонко, прижимая к груди крест. – И всю бадейку как есть мелюзге отдавала! Все то молоко тянули, и наши, и Баранины, и Гороховы, и Стряпкины, и другие, кому хватало! Она сама ни глоточка за всё лето не сделала, вот ещё вам крест! И все как есть наши подтвердить могут!

– Да не брешешь ли, огурец? – недоверчиво переспросил Силин. Васька, вытаращив глаза, перекрестился вновь и бухнулся на колени:

– Землю есть буду, дядька Прокоп, не брешу! Братьёв-сестёр приведу, они вам то ж скажут! И другие!

Агафья при этих словах сдавленно заплакала.

– Дура… Ах ты, дура, пошто ж… – бормотала она сквозь всхлипы. – Для кого ж ты… Вот они, люди-то… Вот он, мир-то… Говорила я тебе… И в кого ты только такая уродилась…

На поляне воцарилось мёртвое молчание. Бабы растерянно, ещё недоверчиво переглядывались, переводя глаза с взволнованной Васькиной рожицы на залитое кровью лицо Устиньи. Братья Силины по-прежнему стояли рядом с ней, и Ефим всё так же сжимал топор. Прокоп не спеша положил ладонь на топорище, чуть слышно крякнул, и сын медленно, словно нехотя опустил своё оружие.

– Устька, да правда ль это? – неуверенно спросила, покосившись на остальных, Лукерья. Устинья даже не взглянула на неё, но зато Шадриха взвилась, как молодая.

– Спрашиваешь теперь, подлюка?! Отча ж допрежь не спрашивала, когда за косу её рвала, когда под рёбра колом била? Без надобностей было?! Эх вы, бабьё подлое, ни на что не годное! Ишь, колдовку себе нашли, ведьму! В поле, вишь ли, кружила, бурю с градом им нагнала! Выискали виноватого, нечего сказать! Подлые вы, подлые, как только земля вас носит! Ну, пождите, придёте вы ещё ко мне с вашими пузьями больными аль с дитями хворыми, придёте! Будет вам и бог, и порог! За всю вашу гадостность будет! Устька, Агашка, вставайте, пошли отсюда! Глаза бы мои на этих змеюк не глядели! Ух, так бы и прокляла, да Бога боюсь, помирать скоро! Тьфу на вас, кромешницы! А тебя, поганца, – она вдруг резко повернулась к Ефиму, и от неожиданности тот попятился, – ежели я ещё хоть раз около двора угляжу – сухоту на мужеское место напущу! В ад чертям на вилы после смерти отправлюсь, а семени твоего на земле не будет! Хватит, наделал бед!

– Бабуш, то не он был… – вдруг хрипло, не поднимая головы, сказала Устя. Ефим вздрогнул всем телом, повернулся к ней, не замечая упавшей на его плечо руки брата. Лунный свет клином лёг на его разом застывшее лицо.

– Что бормочешь там, Устька? – сердито переспросила Шадриха.

– Не он, говорю… Тятьку-то той зимой не он уходил, – медленно сказала она.

– Не он? А кто ж, коль не он? – недоверчиво взглянула на неё бабка. Прокоп Силин всем телом подался вперёд, он напряжённо переводил глаза с Устиньи на сына, но те молчали. Повытянули шеи и бабы, даже Фёкла, у которой только что унялась кровь из раны, впилась взглядом в Устю.

– Не знаю кто. Но не он, видит бог.

– Правда это? – резко спросил сына Прокоп. Тот молчал.

– Отвечай, сукин сын!!! – заорал Силин. – Отвечай, убью!

– Стращали ежа-то голым задом, – повернувшись к отцу, отчётливо выговорил Ефим. И, с силой размахнувшись, вогнал топор до середины лезвия в ствол сосны перед самым лицом тётки Фёклы. Та, заверещав, отпрянула в сторону, повалилась набок, но Ефим даже не взглянул на неё и, развернувшись, пошёл к дороге, где виднелись облитые серебристым светом лошадиные спины. Женщины изумлённо смотрели ему вслед. Шадриха, бормоча что-то ожесточённое, невнятное, суетилась вокруг внучки, Агафья побежала к реке за водой. Прокоп с Антипом заговорили о чём-то чуть слышно, поглядывая то на неподвижную Устю, то в спину уходящего к дороге Ефима.

Тот вдруг остановился. Медленно, словно нехотя развернулся. И, посмотрев на отца, выговорил хрипло, изумлённо:

– Тятя, Антип… кажись, Упыриха сюда катит.

– Блазнит тебе?.. – неуверенно спросил Антип, задирая голову к луне. – Ночь-полночь, что ей делать тут? На работу-то подымать не время ещё.

Но теперь уже и все заметили знакомый тарантас, выехавший из тумана и приближающийся по дороге прямо к ним. За ним следовала телега, полная дворовых. Это был самый обычный выезд управляющей на полевые работы, но – среди ночи. Бабы, ничего не понимая, переглянулись и, не сговариваясь, пошли навстречу тарантасу. Тот остановился, и Упыриха в своём обычном саржевом платье, в чепце и накидке выбралась на дорогу. Лунный свет, резко обозначивший тени у носа и подбородка, делал её сухое, костлявое лицо ещё более отталкивающим. Кое-кто из баб украдкой перекрестился, и все дружно отвесили поясной поклон.

– Доброго здоровья, Амалья Казимировна, – спокойно, словно встреча происходила средь бела дня в конторе, а не глухой ночью в поле, поприветствовал её Прокоп. – Аль светает скоро, что ты уж на работы поехала?

Управляющая, не ответив ему, обвела пристальным, цепким взглядом кучку крестьянок, робко склонившихся перед ней. Отрывисто спросила:

– Что не спится вам, подлые? Коль не устали, так я работ добавлю, слава богу, есть чем заняться! Где Устька Шадрина?

Наступило такое молчание, что стало слышно тоненькое зудение комаров. Отчётливый испуг проступил даже на лице Ефима, который чуть слышно шепнул Устинье:

– Бежи в лес, дура…

Но Устя то ли не поняла его, то ли не услышала. Схватившись за бабку, она в упор смотрела на управляющую.

– Подымись, подлянка, – ровным голосом приказала та. Устя встала. Упыриха бегло осмотрела её, затем повернулась к бабам:

– Это кто её так? Вы? За что?

Те потерянно молчали. Прокоп Силин закряхтел, сделал шаг вперёд.

– Дозволь, Амалья Казимировна, объясненье дать… Уж не знаю, кто тебя вздумал этаким пустяком середь ночи тревожить. Бабьё дурное из-за чепухи передралось. Мы с сынами их насилу розняли, а дело-то гроша не стоит. Попусту Устьке досталось… Да только уж и замирились все, назачем тебе и волноваться было… а кто ж тебя обеспокоить насмелился?

– Не твоё дело, Прокоп, – отрезала Упыриха, не сводя взгляда с бледного, покрытого кровью лица Усти. – Тот обеспокоил, кому барское добро дорого. Отвечай, подлая, верно ль, что ты всё лето барских коров выдаивала?

Все окаменели. Среди ошеломлённой тишины послышалось лишь болезненное «Охти…» кого-то из баб. Силины переглянулись. Ефим сделал вдруг молниеносное движение в сторону Устиньи, но отец крепко, с жёсткой силой взял его за плечи.

– А ты куда дёрнулся, Ефимка? – по-птичьи повернула в его сторону голову Упыриха. – Стой, где стоял, псово отродье!

– За что парня моего лаешь, Амалья Казимировна? – мрачно спросил Силин. – Кажись, ни убытку, ни грубости какой от него не видала.

– Ещё недоставало. – Веневицкая даже не повернулась в его сторону. – А с тобой, Прокоп, я ещё поговорю. Что ты за староста такой, если у тебя из-под носа барское добро крадут, а ты об этом ни сном ни духом? Или, скажешь, не знал?

– Видит бог, Амалья Казимировна, не знал и не ведал! – резко, зло перекрестился Прокоп. – Да и ты, кажись, торопишься. Наклепали тебе на Устинью!

– Вон что? – насмешливо спросила Упыриха. – А за что же тут ей морду разбивали, коли не за воровство? Ну-ка, подлянки, отвечайте, пошто Устьку лупили? – Бабы молчали. И Упыриха повысила голос, ставший противно тонким и режущим. – Отвечайте! Не то всех до единой прикажу на конюшне хлестать!