– Сгинь-пропади, нечистая! – хриплым шёпотом выкрикнула Агафья и осеклась: перед ней стояли сельские бабы. Их было человек пятнадцать, растрёпанных, усталых, как и сама Агафья; несколько девок с испуганными лицами жались за их спинами.

– Здорово, – как можно спокойнее поприветствовала баб Агафья, незаметно поискав глазами серп. – Как отжались? Доспели?

– Слава богу, – ответила за всех тётка Фёкла, пристально, без улыбки глядя в лицо Агафьи. – Девка-то твоя, Агаша, где?

– Вон, в полосе дрыхнет, умаялась, – Агафья не глядя махнула рукой в сторону тёмного поля. – Тебе она для ча?

– Поглядеть бы на неё.

– На што тебе? – голос Агафьи посуровел.

Фёкла молчала и, казалось, колебалась. Но из-за спины её вдруг раздался высокий, визгливый голос тётки Марьи:

– А на то, чтоб честным, православным людям в глаза посмотрела, сила нечистая! Отойдь, Фёкла, коль трусишь, я вперёд пойду!

– Ты что, Марья, ополоумела, что ль? – ровно спросила Агафья, делая шаг вперёд, и бабы невольно отшатнулись. – Дурмана наелась, что этакими словами лаешься? Иль стыда в глазах не стало?

– Она мне ещё про стыд!.. – задохнулась Марья, и в свете месяца ясно стало видно, как сузились до противных щёлочек её глаза. – Да твоя девка – ведьма поганая, коров мирских сдаивала, на поля сухоту наводила, всю деревню до голодухи довела, а ты!..

– Воистину, ума лишилась… – пожала плечами Агафья. – Бабы, да что вам – солнце головы разломило, что этакое несёте? Это Устька-то моя – ведьма? Бога побойтесь! Да я сейчас её растолкаю да велю «Верую» прочесть да «Отче наш»! Её отец Никодим грамоте выучил, жития святых читать даёт, а вы – ведьма! А ты, Манька, к нам боле и не ходи, мелюзгу свою золотушную не води, Устька и лечить не станет! Нипочём не дам! Бесстыжая, эко молвила!

– Матуш, что там?.. – вдруг раздался сонный голос, и Устиньина голова медленно приподнялась из травы.

– Да спи ты с богом… – отрывисто сказала Агафья, но Устинья уже вскочила на ноги.

– Что тут? – тревожно переспросила она, подбегая к матери. – Что стряслось? Беда какая?

– Бабы, вот она – смертушка-то коровья! – завизжала вдруг, хватая себя за виски, Марья. – Истинно говорю вам – она! Вчерась все до единой видели, как Устька псицей чёрной обернулась да в лес кинулась!

Бабы нестройно загалдели.

– Круги на ржице делала… Верный человек сказал – её работа!

– И три тучи градовы подряд – её дело!

– И молоко мирское всё лето сдаивала, знаем – небось!

– Опомнитесь, безголовые! – подбоченившись, гневно вскричала Агафья. – Кто вас на мысли-то эти навёл? Кто чего худого от меня, аль от Устьки, аль от свекрови видал?! Ну-ка, выдь вперёд, кому Устька беду сотворила! В глаза ей скажи, в чём повинна! Я её страмить не дам, девка у меня честная и Богу покорная!

– Акулька, ну-ка выйди, забожись! – раздалось сразу несколько голосов, бабы расступились, и прямо к Агафье решительно, тяжело дыша, вышла Акулина. В глазах её отражалась луна, делая их незнакомыми, страшными.

– А и скажу, тётка Агаша, мне стыдиться нечего! – громко, на всё поле сказала она. – Я и крест в том поцеловать могу, что твоя Устька коров сдаивала. Да пусть она сама скажет – было или не было?!

– Устька, заткни ей хлебало! – резко повернулась к дочери Агафья. Но Устинья молчала, пристально глядя на Акулину.

– Акулька, дура ты, дура… – вполголоса сказала она. – Я ж знаю, с чего ты бесишься! Да не нужон был мне твой Антип никогда! Сколь разов говорить?! Хороший он парень, а мне не любый. Я-то в чём повинна, коль родители сосватали?

– Да как… у тебя… язык повернулся, ведьма проклятая?! – хрипло, сквозь зубы выговорила Акулина, всем телом подаваясь вперёд и с ненавистью глядя в спокойное, бледное в лунном свете лицо Устиньи. – Ты Антипа не касайся! Ты, голодранка, полпятки его не стоишь, ни рожи, ни стати, одни мослы! Колдовством своим его с толку-то сбила! И зубы нам не заговаривай! Ты лучше людям про коров, про молоко скажи! Доила аль нет?! Людям в глаза скажи, перекрестись, нечисть!

– Устька, да что ты молчишь, скажи этой холере!.. – не выдержала Агафья. – Что она за ересь тут несёт, какое молоко, какие тучи градовы?!. Ишь, круги в поле углядели! Да кто угодно мог те круги устроить, вы б лучше Савку-колдуна о том поспрошали, чем зазря девку позорить! Устька, не молчи, отвечай!!!

– Вот вам крест, люди добрые! – перекрикивая Агафью, перебила Акулина и широко, размашисто перекрестилась. – Доила Устька молоко! И я, и Танька Фролова присягнуть в том может! Сами, своими глазами видели! Ну-ка, Устька, скажи! Не ты ли в рубахе, как полудница, по полю бродила, не ты ли коров доила?! Твоя ж подружка, Танька, тебя видала!

– Устинья!!! – в отчаянии выкрикнула Агафья. Устинья пожала плечами, слабо улыбнулась.

– Танька, стало быть… – тихо сказала она. – Вон, значит, как… Ну, что ж, было. Доила. Всё, как Танька рассказала, так и было. Только она сказать забыла, что не мирских…

Договорить ей не дали.

– А-а-а-а, проклятая!.. – взметнулся над стаей баб дикий визг Фёклы. – Вишь, созналась, не могёт ведьма под крестом сбрехнуть! Дети наши, робята с голоду дохли, всё-то летечко на грибах с лебедой, от ветра шатаются, а она!.. Окаянная, сдохни! Пропади пропадом без покаяния! Кольями её, бабы, бейте!

Фёкла первая, воздев кол, кинулась на Устинью, за ней – Акулина с оскаленным ртом, с безумно выкаченными глазами. Слабого крика Агафьи: «Бабы, да постойте!..» – никто не услышал.

– Дети, дети наши… С голоду мёрли! А эта!.. Подохни, гадина! – поднялся над тёмным полем яростный крик, поднялись кулаки, палки. Агафья кинулась закрыть дочь, её ударили по голове, отшвырнули, оглушённую, в сторону, и кольцо разъярённых, потрясающих кольями баб сомкнулось над Устиньей. Луна скрылась в седом облаке, поле, как одеялом, покрыло тьмой, из которой доносились теперь только бешеное пыхтение, звуки ударов и остервенелая ругань.

И вдруг звонко, часто застучали копыта по сухой дороге, две фигуры на лету спрыгнули с лошадей, кинулись через отуманенное поле к ватаге баб, и в минуту злая брань сменилась жалобными стонами:

– Да что ж вы, кромешники… Что творите-то? Окаянные, пошто дерётесь?

– По-у-би-ваю сук про-кля-тых… – тяжело дыша, выговорил Ефим, за волосы оттаскивая от неподвижной Устиньи Акулину и её мать. Поодаль Антип раскидывал воющих баб, как снопы, и довольно миролюбиво уговаривал:

– Всё, всё, тётки, хватит с вас… И чего остервенели-то? Живого человека эдак-то кольями молотить? Бога на вас нет…

– Бога? Бога?! – слезливо вскинулась простоволосая, взъерошенная от схватки Марья. – Да ты что говоришь-то? Анчихрист! Мы божье дело делаем, ведьму окорачиваем, а вы…

– Какая она вам ведьма, курицы?! – яростно зарычало тем временем из потёмок, и перед бабами возник пыхтящий, взъерошенный Прокоп с кнутом в руках. – Я вам сейчас!.. Это кто ж вас на такое подбил, бестолочи?!

– Матвеич, да пожди с кнутом-то, дай слово молвить! – Марья, сбитая с ног Ефимом, неловко поднялась на колени. – Ты ж не знаешь, а мы по справедливости! Не сгоряча небось начали, всё до капельки вызнали напередки!

– Да что тут говорить-то?! – визгливо перебила её тоже простоволосая, с перекошенным от неостывшей ярости лицом Фёкла. – А ну, бабы, закончим божье дело! Их тут трое, а нас-то – пытнадцать! И господня сила с нами! А-а, бей ведьму!.. Она детей наших голодом морила, в могилку сводила, а мы тут уговоры слушаем!!!

С пронзительным воплем Фёкла кинулась к лежащей на земле Усте, бабы, опомнившись от минутной растерянности, бросились за ней, и Прокопа немедленно сбили с ног. Казалось, уже ничто не остановит слепых от бешенства женщин… Но над чёрным полем взметнулся вдруг отчаянный, полный ужаса и боли вопль:

– А-а-ай! Отруби-ил, нечистый!!!

И хриплый рык:

– Прочь, стервы! Головы расколю!

Бабы остановились, налетев друг на дружку; кто-то споткнулся, кто-то упал. Разом наступила тишина, перебиваемая лишь отрывистыми, испуганными всхлипами Фёклы. Месяц краем, словно с испугом, выглянул из-за облака, серый свет залил пустое поле, упал на лицо Ефима, стоящего с топором в руках возле Устиньи. Та силилась подняться, схватившись за ногу Ефима, но голова её падала, глаза заливало кровью. Мать кинулась к ней, обхватила, сквозь зубы, сдавленно завыла:

– Дитятко, дитятко моё, да за что же, господи, за что-о…

– Убью, паскуды… – тихо, сквозь оскаленные зубы повторил Ефим. Его неподвижное лицо с окаменевшими желваками было страшным, в глазах бился серебристый лунный свет, и бабы, крестясь, невольно попятились от него. Фёкла, которой Ефим успел ударить топором по руке, всхлипывала, зажимая рукой рану, из которой толчками била тёмная кровь. А сбоку уже подошёл, неспешно и спокойно, Антип с кривым суком наперевес и застыл, чуть наклонившись вперёд, рядом с братом. Прокоп, поднявшись с земли, крепко взял в руку тяжёлое кнутовище и встал около сыновей.

– Не надо, тятя… Один я… – не глядя на него, процедил Ефим.

– Замолкни, крапивное семя, всмерть запорю… – чуть слышно ответил ему Прокоп и громко позвал: – Ну, бабьё, давайте! Авось сам-пятнадцать и уложите Силиных-то, да только что вам опосля за Силиных будет – не думали? У Упырихи не задержится, острог за счастье станет!

Бабы растерянно переглянулись.

– Постой, Прокоп Матвеич, то дело доказанное, ведьма же она! И сама созналась! Для ча грешите?.. – начала было снова Марья. И запнулась на полуслове: из темноты вновь послышался тревожный, приближающийся стук копыт.

– Ос-споди, да кого ж ещё несёт?.. – пробормотала Лукерья… И в тот же миг на поляну карьером влетел почтенных лет саврасый мерин. Видно было, что стремительная скачка далась ему нелегко: худые, тёмные от пота его бока ходили ходуном, с морды падали клочья пены, он дрожал всем телом. Со спины саврасого кубарем скатился Васька, а следом, чуть не в протянутые руки парнишки свалилась встрёпанная, со сбитым на затылок платком Шадриха.