– Попробуй только!

– А так, с лица, ты красавица, – продолжал он, мысленно согласившись, что петуха ловить не след, – чисто царица, Анна Иоанновна.

– Ну уж! – возмутилась Гликерия, стряхнула сонливость. – Ее Императорское Величество – уродина, рябая.

– Да господи-боже мой! – загорячился волонтер. – Под белилами да румянами рябин нисколько не видать. Красавица она, говорю! И тела вдосталь – из фижм стан сочным стеблем тюльпана поднимается.

Гликерия засмеялась недоверчиво и запоздало огляделась – не услышал бы кто: за обсуждение Ее Императорского Величества и на каторгу можно было угодить.

– Да что говорить с тобой, не видала ты тюльпана! – оскорбился волонтер. – Ввечеру расскажу о нем и, может, луковицу покажу, коли мыши не сгрызли. Завалялась где-то.

– Все ты врешь! Рассказы твои – дребеденьки одни! – отрезала Гликерия. Вскочила. – Про Бригиттку наврал…

– Биргиттку.

– Какая разница! Про императрицу врешь и не боишься.

– Не вру, сладкая. Как тебя видел. Не раз помогал фижмы в карету протискивать.

Последний довод почему-то смягчил Гликерию. Она по-домашнему, миролюбиво, почесалась, сказала с завистью:

– У боярыни Воейковой под фижмами ловушки против блох. Такие малюсенькие, из камня…

– Из парцелина.

– Вот мне бы такие – не таскала бы эти снопы под рубахой! – Она вытащила из-за пазухи пучок травы. Швырнула под ноги.

– А разве она не для приворота? – изумился волонтер.

– Для всего! – гневно выкрикнула Гликерия и пошагала к лазу в плетне. – Мне корову доить пора. Попугаев воеводиных кормить – навязались на мою голову.

– Подожди! – Волонтер бросился за ней, попытался остановить. – Про парцелин расскажу, два слова всего. Как ловушки делать…

– Вечером девкам расскажешь! – Гликерия вырвалась, побежала по проулку.

Занималась заря. В малиннике Акилины завозились птицы, застрекотала сорока, в диких зарослях на задворках ей отозвалась другая, поднялись с гнездовий вороны. Птичий гомон покатил по Боркам.

Волонтер повернул назад. Подхватил на тропинке пучок любистка, на крыльце – тулуп. Вошел в избу досыпать. Только задремал – в полный голос прогорланил Акилинин петух. Она вывела его во двор на веревочке.

Глава II

На Московской заставе

Волонтер стоял в будке у Московской заставы. Сюда определяли будочников порасторопнее, обликом поприятнее. «Вы открываете лицо города», – внушал полицмейстер.

Лицо города заслонял от приезжих шлагбаум. Нехитрое сооружение исстари закрывало проезд. Но шлагбаумом оно стало именоваться недавно. До Петровских реформ называли его просто очеп. Иноземное имя придало доморощенной жердине особую значительность. Ее с непривычным тщанием остругали, раскрасили черно-желтыми полосами. Полицмейстер требовал, чтобы всегда жердина блестела. Будочники для этого сперва поплевывали на нее. Да разве плевков наберешься на такую орясину! Репейным маслом стали смазывать. Коим прежде после бани волосы умащивали. С введением париков необходимости такой не стало. Масло же все заготовили впрок.

Полицмейстеру придумка понравилась, хоть и перчатку замаслил. Известно: русский человек глазам не верит, ему все пощупать надо. Перчатки полицмейстер менял часто – хочешь не хочешь, а приходилось руки марать. Каждое утро объезжал город. Один, без свиты. Любил сам, первым, обнаружить непорядок: сосульку на крыше, конские яблоки на мостовой, дохлую собаку в сточной канаве. Учинял подчиненным разнос после таких находок. Потом весь день добрым был, покладистым. Когда же не находил ничего, бушевал до вечера. Для спокойствия начальника и собственного полицейские очередность установили, когда и на чей участок мусор и нечистоты подкидывать. Мальчишек шустрых наняли. Те спозаранку город обегали и, коли чист он был не в меру, кое-что подкидывали.

Волонтер сменил напарника, когда полицмейстер уже проехал. Открывать лицо города тоже не требовалось, как и закрывать. Кто въезжал, еще на рассвете въехал, выезжающие тоже не замешкались.

Самое доброе время для будочников. Волонтер коротал его, мечтая, грезил. Так определила его вынужденное безделье Гликерия. Он не стал с ней спорить. Однако грезам не предавался – не томная барышня. Да и мечтать не мечтал. Иной жизни для себя не желал. Он вспоминал. Будто книгу листал, страницу за страницей. Гликерино счастье – не знала, о чем вспоминает. Воспоминания его касались императрицы Анны Иоанновны. Вообще-то, бывшему волонтеру было что вспомнить и помимо службы у Анны Иоанновны. Многое он в жизни повидал. Готов был поделиться увиденным с каждым, кто оказывался рядом. Посиделки в своей бобыльской избе для односельчан устроил. Хотел рассказать им да иному народу, пришлому, о дальних странах, где побывал. Об обычаях в них чудных. Привирал чуток, для интереса. Потом замечать стал, вранью все верят безоговорочно, сущую правду доказать требуют. Правдивые его истории окрестили на селе дребеденьками. Вранье уважительно именовали побывальщинами. Передавались эти побывальщины из уст в уста сперва по Боркам, затем в Переяславль просочились. Вроде бы и дальше пошли, чуть ли не в Москву. К ним прибавлялись и те, что девки сами на посиделках сказывали. Девкам наскучило, видно, только слушать, сами врать принялись. «И откуда пустобрешки выдумки берут? – удивлялся волонтер. – Дальше-то Переяславля они не бывали. До него же от силы бабам и девкам полчаса ходу».

О царице волонтер не рассказывал ни на посиделках, ни в разговорах с глазу на глаз. Обмолвится разве скупо, когда к слову придется. Совсем-то не промолчишь, односельчанам известно – в охране ее служил. Правда, тогда она еще царевной была, потом герцогиней. Но ведь не воеводшей какой-нибудь! Но воспоминания о ней не являлись при народе. Требовали полного уединения. Скажем, в зимнем лесу, когда проверяет силки.

Идет, бывало, по белой целине, снег под валенками поскрипывает. А чудится, сзади полозья скользят. Оглянется – дверца кареты приоткрывается. Ручка в красной голице призывает его. Смотрят на него дивные очи из-под высоких черных бровей. Смотрят ласково и требовательно. Он ждет приказа. Без слов царевну понимает. Кивнет она – помчится на край света.

Или, к примеру, еще: ловит он карасей в ставке у Борок – мнится же ему, в Измайлове он, под Москвой. Караси, в лапоть, – кормежка для щук. Царевна Анна кормит щук в определенный час. Зубастые твари, длиной более аршина, подплывают к берегу, звякают колокольцами. Колокольцы чистого серебра подвешены к жабрам. Такие же бубенцы – на колпаках измайловских шутов.

Царевна сноровисто нанизывает карася на шпажку. Склоняется над водой, протягивает его ближайшей щуке. Поверхность пруда зыбится, как в бурю. Видны черные спины чудовищ, раскрытые, в клинках зубов, пасти. Удары мощных хвостов о воду подобны канонаде. Жадные хищницы ловко срывают карасей. Зазевается кормящий – не погнушаются и шпажкой. Бывали случаи – шпажки заглатывали, пальцы откусывали. Слабосильным, нерасторопным кормить опасных рыбин нельзя. Мать и сестры Анны даже на кормление смотреть не ходили. Сестры карасей жалели. У царицы Прасковьи от зыби на воде да мельтешения щук голова кружилась.

У царевны Анны тоже один раз головокружение случилось. А может, просто на ногах не удержалась: дернула особо крупная щука. Чуть не плюхнулась царевна в воду. Он успел ухватить ее. Удержал. Отступая от края, приподнял царевну над землей. Ненароком прижал к себе. У самых его губ оказался царевнина шея с прилипшим к нему завитком. Косу царевна заколола, спрятала под платок. Подобных платков он видел-перевидел. А тут уставился на нехитрый узор, глаз не мог оторвать. Губы, помимо воли, ловили влажный завиток.

– Пусти же, думм бер! – выкрикнула царевна сквозь смех. Она начала хохотать, когда он поймал ее, и не могла почему-то остановиться. – Глупый медведь! Ребра мне чуть не поломал! – Она легко ступила на землю. На пол-аршина всего-то смог он приподнять царевну над муравой. Высокая, статная была в пятнадцать лет – в мать. Не зря ту в царские невесты выбирали, не родовитости одной ради. О здоровых, видных наследниках хилого, умом слабого царя Иоанна пеклись. Вместо наследника, однако, родились пять наследниц. Две умерли в младенчестве, три следующие росли здоровыми, озорными. Повадками, забавами – сущие мальчишки. Дядюшка, царь Петр, радовался и сам поощрял их опасные неженские занятия: стрельбу из ружей и лука, фехтование, не говоря уже о верховой езде. В племянницах он души не чаял. Они же год от года становились все более похожими на него: круглолицы, темнобровы, темноглазы. Как выглядел их отец, никто уже не помнил. По крайней мере, сходства с ним царевен не находили. Он умер, когда Анне было два года. И пошла по Москве молва, что царевны вовсе не Иоанновны, а… Но молва, что волна, нахлынет и откатит. Отхлынула, было, и опять поднялась. Царь потребовал, чтобы семейство вдовствующей царицы перебралось в Петербург. А перед тем заказал портреты царевен и царицы Прасковьи иноземному живописцу.

До Стахия молва тоже дошла. Он впустил ее в одно ухо, в другое – выпустил. На берегу измайловского пруда ему было безразлично, совершенно безразлично, чья именно дочь смеется и сдергивает душегрейку. Смеется и не может остановиться. Он понял: смех плохой, очень вредный для человека. Смех надо немедленно прекратить. Знал только один способ. Не раздумывая, применил его – влепил царевне оплеуху. Она замолчала и сдернула душегрейку. Рукава рубахи были по локоть мокрыми. Из указательного пальца сочилась кровь. Царевна засунула его в рот. Сказала шепеляво:

– Думм бер, – и улыбнулась.

А он не знал, что делать. Стоял пень пнем. Потом поднял брошенную душегрейку. Выручили царевны. Заслышали смех, прибежали узнать, что за веселье. Загалдели, залопотали по-иноземному. Изучали они четыре языка. Но, когда волновались, путались, сваливали все четыре в одну кучу. Он в то время знал только русский, потому все другие были для него одним – немецким.