– Ну, ты и голова, Ефим! – восхитился волонтер.

– Да не я, не я! Когда учился в Кенигсберге, книжку одну старинную прочитал. В ней было описание летучей барки на четырех воздушных шарах. Только описание – не руководство к ее изготовлению. Франциска Лана (он написал книжку) только перечислял попытки смельчаков подняться в небо. Прочитал я ее и больше ни о чем, кроме полетов, думать не мог. Доучился кое-как. Из-за скромных успехов лишился места в Морской Академии в Петербурге, общества людей просвещенных, покровительства бывшего наставника своего Григория Григорьевича Скорнякова-Писарева. Определился в этот город учителем цифирной школы. Прежний учитель, молодой еще, Петр Павлов как раз умер. Говорили, от тоски.

– Ты-то от тоски не умрешь, господин подьячий.

– Я-то? Нет! От голода могу. Зверски есть хочется. Ты вроде бы корочку не дожевал? А, Стахий?

Поднялись. Поделили по-братски корочку. Выпили яйца попугаев и пожалели, что маловаты они.

– Знаешь ли ты, Стахий, – спросил подьячий, когда они снова улеглись, – что попугай означает папский петух? Первоначально слово звучало несколько иначе, но изменилось. А как звучала прежде твоя фамилия?

– Прежде я был Медведевым. Одна красивая, очень красивая девушка звала меня думм бер, – ответил волонтер, засыпая, и во сне увидел эту девушку.

Глава IV

Короткое замужество царевны Анны

Герцогиня Курляндская Анна спускалась с парадного крыльца своего отчего дома. Это был один из лучших домов на Петербургской стороне. Ее вели под руки мать Прасковья Федоровна и старшая сестра Екатерина. Младшая – Прасковья подпрыгивала сзади. За ними нескончаемо вился хвост придворных.

Стахий смотрел на герцогиню с привычным восторгом. Болезненно подергивал уголками губ. Удерживал радостную улыбку. Придворный этикет требовал от прислуги его ранга сохранять при властителях каменное лицо. Порой обстоятельство это Стахия удручало. Сознавал – не получить ему иного ранга во веки веков. Одно лишь утешало: ему в его низком положении известны радости общения с герцогиней, бывшей царевной, не доступные и сановным господам. Да! Это его простые, грубые, мужицкие руки многократно ощущали высокий изгиб ее ступни в тончайшей бальной туфельке, упругость голени, затянутой в мягкую кожу сапога, горячую твердость гибкого и тонкого стана.

Анна остановилась у кареты. Голубая бархатная шубка в куньей оторочке. Кунья шапочка надвинута на высокие брови. Смотрят из-под нее тревожно темно-серые глаза. Он-то считал прежде, они карие. Мать расцеловала герцогиню торжественно и церемонно. Пылко облобызала сестра Екатерина. Ревмя заревела Прасковья, кинулась Анне на шею. Повисла: ноги не касались мостовой.

– Не реви – не на похоронах! – приструнила ее мать. – И не висни. Дай другим проститься.

– Э, долгие проводы – лишние слезы! – промолвила Анна и ловко ступила на подставленную Стахием руку. Нырнула в теплое, темноватое нутро кареты. За ней следом скакнула туда ее дамская обслуга.

Царь и светлейший князь поднесли к карете герцога.

– Муженька забыла! – возопил царь. Толкнул дверцу кареты длинными ногами Фридриха Вильгельма.

– Ох, братец, что же ты его ногами вперед? Плохое знамение! – всполошилась царица Прасковья.

– Не нужен он здесь! – отозвалась Анна. – И без него тесно. – Дверцу не открыла. С дядюшкой не простилась.

– И то – правда, – согласился он, – от герцога дух тяжелый: винищем да луком провонял. Того и гляди…

– Как не провонять, мин герц, – подхватил светлейший князь, – чай, третий месяц не просыхает. И нет у герцога нашей выучки. В университетах искусству пития не обучают. Да и куда немцам с русскими тягаться!

Они понесли герцога дальше. Царь ворчал беззлобно:

– Посошка не одолел, посошка! Намучается с ним Анна. – А через минуту гаркнул: – Трогай! С богом!

Заскрипели полозья.

Отбыли наконец. Время близилось к полудню. Над Петербургом все еще висела ночь.

До первой станции обоз добрался скоро. Ямщики быстро поменяли лошадей. Путники разных рангов без зазрения совести резво утоптали снег в сквозной станционной рощице, на виду друг у друга. А что было делать? Фрейлины еще успели поиграть с камер-юнкерами в глызки. Анна навестила супруга. Он из кареты не выходил. Ушла от него хмурая, озабоченная. Почти бежала к домику смотрителя. Стахий поспешил за ней, опасался, упадет герцогиня, не успеет он ее подхватить. Обошлось. А ее поспешности он не нашел объяснения. Никаких особых распоряжений от нее не последовало. Приказала ехать дальше. Все моментально расселись по своим местам. Обоз двинулся.

Посветлело. Выглянуло даже ненадолго бледное солнце.

Ехали с ветерком. Всем хотелось засветло попасть на мызу Дудергоф. Там предполагалось заночевать и с рассветом вновь пуститься в дорогу.

Каждая новая верста отдаляла путников от Петербурга. Многих это радовало. Петербург надоел. Петербург утомил. Он все строился и строился. Конца и края не было видно строительству. Зимой и летом город утопал в грязи, был не обжит, неуютен, гол. И кишел к тому же различным людом. Людская скученность и неустроенность порождали опасные болезни и тяжкие преступления. Мало кто селился в нем по своей воле.

Каждая новая верста приближала к Митаве, столице Курляндского герцогства. Древняя Митава, насчитывающая почти пятьсот лет, манила неизведанностью, отличными от российских нравами и обычаями.

«Митава, забава, управа, – развлекал себя рифмами Стахий, сидел рядом с кучером, – оправа, потрава».

Вдруг обоз остановился. Постояли немного и опять поехали. Одолели верст пять и опять стали.

– Балует на дороге кто-то, – успокоил герцогиню кучер, – то ли косуля бежит впереди, то ли заяц.

– Подстрелить баловника надо! – хмуро сказала Анна, вроде бы в шутку. – Э, да тут что-то другое! – Она выпрыгнула из кареты. К ней бежал камер-лакей герцога, кричал на бегу:

– Его высочеству плохо! Очень плохо!

Анна поспешила к карете герцога, Стахию велела остаться.

Обоз медленно пошел вперед.

Стахию вдруг стало неудобно сидеть на облучке. Заерзал, то и дело приподнимался. Одолевало беспокойство – что там, за стенами герцогской кареты? Приказа герцогини нарушить не отважился. Ни к селу ни к городу продолжал рифмовать в уме: «Митава, дубрава, отрава, отрава, отрава».

На мызу Дудергоф обоз прибыл в сумерки. Отъехали от Петербурга всего на сорок верст. Или уже на сорок верст. Близко ли это, далеко ли – у каждого понятие свое. Анна решила – далеко, чтобы посылать за царским лекарем, да и герцогский, курляндский, был искусен в своем деле.

Долго не могли вынести герцога из кареты. Он впал в беспамятство. Может, еще в Петербурге. По дороге его приводили в чувство и, видимо, переусердствовали. Не единожды натирали снегом и застудили.

Только занесли в дом и уложили в постель, как он перестал дышать. Лекарь приложил зеркальце к его губам и сказал твердо:

– Скончался.

– Умер? – удивилась герцогиня, будто не к тому все шло. – Умер, – прошептала она и рухнула навзничь у постели.

Захлопотали, закудахтали вокруг нее придворные дамы. Принялись тыкать ей в нос ароматический уксус, натирать им виски, пытались стянуть шубку. И ничего-то им не удавалось. Стахий оттеснил их. Снял с герцогини шубку, расшнуровал корсаж и подул в ее приоткрытые губы. Так оживлял он не раз птенцов, выпавших из гнезда.

Герцогиня открыла глаза. Не сразу сообразила, где она, что с ней. И вдруг обняла Стахия, спросила едва слышно:

– Что делать мне, родненький?

– Жить!

– Что?

– Жить, говорю, надо. Жить!

– Думмбер! – зло выкрикнула Анна. – Да, я полюбила Вилли, но не настолько, чтобы последовать за ним. Он сам виноват!

Себя она не винила за недогляд, за то, что поездке с хворым или пьяным мужем предпочла собственные удобства. Не была вообще приучена виниться, тем паче заботиться о ком-то. С детства усвоила: бытовые заботы не пристали царской дочери – обслуга на то есть и немалая, всякие там мамушки-нянюшки, камер-фрейлины, камер-фрау, лекари да знахари. Мать не заглядывала к царевнам даже во время их болезни и не потому, что не любила дочерей, – на обслугу всецело полагалась. Правда, и ласковостью не отличалась Прасковья Федоровна. Что поделаешь – натура была такая, да и неукоснительно соблюдала придворный этикет. Он же исключал сантименты, излишнюю долгую скорбь даже по умершему. Смерть подстерегала человека на каждом шагу. Умирали от бесчисленных болезней. Их даже не называли. Писали в церковных книгах почти всем одинаково: «умер слегвою», то есть от болезни, свалившей в постель, заставившей лечь и не встать. Гибли на поле брани – одна война кончалась, другая начиналась. За разные провинности люди лишались головы. Сам царь иной раз исполнял обязанности палача.

Нет, не имела права царская дочь на скорбь. А потому Анна вскочила и сказала бодро – больше для себя:

– Не судьба мне быть герцогиней Курляндской. Недаром два прорицателя предрекали мне императорскую корону. Поспешил меня дядюшка с рук сбыть!

Она засмеялась, приказала властно:

– Возвращаемся! Сейчас же!


«Бедный, бедный Вилли, – думал Стахий по дороге в Петербург, – погубили парнишку. Здоровые, могущественные мужики поиграли с ним, как сытый кот играет с мышонком, и замучили ненароком до смерти. Бедный Вилли – неужто родился он только затем, чтобы сделать русскую царевну герцогиней курляндской? Бедная царевна, как-то теперь распорядится ею царь-батюшка?»


Царь приказал ехать в Митаву. Слишком много денег ушло на этот «мариаж», чтобы от него просто так отступиться. Только на приданое дано было двести тысяч. Правда, с условием: деньги невесты могут пойти лишь на выкуп заложенных герцогских имений. И хотя с деньгами просчета не было, и царь не посчитал нелепую смерть Вилли трагедией ни для себя, ни для Анны, он огорчился, очень. Нарушались его политические планы.