Люцила Густаву.

Перестань упорствовать дальше в преследовании того, на что я не могу согласиться. Забудь на всегда несчастную, но какова бы ни была ее судьба, ничто не изгладить из ее сердца твоего образа.

Да, до последнего моего вздоха, я буду любить тебя и любить только тебя.

Улица Бресси, 2 декабря 1770.


LXXXII.

Густав Люциле.

Ты хочешь, чтобы мы остались друзьями. Итак, твое сердце создано лишь для дружбы? Только для нее любовь соединила в тебе столько прелестей? Видеть тебя — единственное удовольствие, разрешенное все же мне вкушать. Созерцать, страдая, твою красоту, грацию, добродетели, если ты никогда не должна быть моею — к чему? Жестокая, храни при себе свою нежность!

Ах, куда завела меня горесть?

Прости, прости, Люцила. Я беру назад мои кощунственный слова. Избавь мое сердце от этой муки.

Ты не можешь видеть, как страдают — будешь ли ты безжалостна единственно к твоему возлюбленному? Смогут ли глаза твои вынести, как он на постели изнывает, гибнет от грусти? И твоя душа, любящая распространять вокруг себя радость, найдет удовольствие в том, что будет раздирать мою?

Какую услугу оказало бы тебе небо,

Если бы оно, осыпав тебя всеми дарами, не дало тебе нежного сердца?

О, Люцила! Какова бы ни была твоя щепетильность, потерпи, чтобы мое сердце восторжествовало над нею. Видишь, твой возлюбленный на коленях, простирает к тебе руки; видишь, любовь рукоплещет по поводу своей победы, и нежность просит у тебя цены своей верности.

Новая улица, 3 декабря 1770.


LXXXIII.

Густав Сигизмунду.

В Пинск.

Когда я узнал решение Люцилы, я был поражен, почти в отчаяние. Теперь я не мог бы описать тебе ужасного состояния моей души.

Люцила напрасно пытается скрывать растравляемую постоянно рану ее сердца, ей это не удастся. Грусть ее сокрушает, здоровье падает и юность увядает, как цветки.

Но, как будто бы недостаточно для муки моей жизни видеть, как она на моих глазах постепенно угасает, быть вынужденным из боязни ухудшить ее положение, скрывать печаль, которая сокрушает меня самого, нужно еще, чтобы я, хоть бы наружно, согласился на отказ от нее. Таким образом я дважды жертва моей любви.

Три месяца прошли в этом жестоком положений вещей.

Но у меня нет более сил нести бремя моего горестного существования: стойкость моя исчерпана.

Если бы ты знал, дорогой друг, как тяжело видеть, что она проводить жизнь, сокрушаемая печалью.

Долго я молчал, затаивая мое горе, сдерживая слезы, подавляя вздохи, из опасение усилить ее горестное чувство. Я не могу более — нужно говорить.

Чего я уже не делал, чтобы победить ее неуместное сопротивление? Я сделаю однако еще одну попытку. Если она не удастся, прощай, Панин, все покончено с твоим другом!

Варшава, 29 февраля 1771 г.


LXXXIV.

Графиня Собеская супругу.

В Сандомир.

Меня, как нельзя больше, тревожит состояние Люцилы. Появилась лихорадка, упадок сил таков, что, по мнению доктора, нельзя ее более предоставлять самой себе.

Густав со своей стороны впал в черную меланхолию. Не хочет более видеть ни друзей, ни родных, ни знакомых.

Его отец, трепеща, чтоб он в приступе сильного горя не покусился на свою жизнь, не теряет его ни минуты из вида.

Сколько несчастных из-за девичьего неуместного упорства!

Приезжайте, дорогой мой, приезжайте соединить свое влияние с моим, чтобы вразумить ее.

Варшава, 17 марта 1771 г.


LXXXV.

Граф Собеский дочери.

В Варшаву.

Ах, Люцила, к чему так своенравно пугать своих родителей.

Здесь уже не душевная деликатность, а безумие так противится союзу, которого страстно желают столько лиц.

Ты отказываешь в руке Густаву из опасение, что он будет сомневаться в твоей нежности; разумеется, уже теперь он имеете основание к этому, так как ты отдаешь предпочтение доброй твоей славе пред сохранением его жизни. Прекрасно, без сомнение, уметь решиться на мучительное самопожертвование, но несправедливо делать это насчет другого.

Смотри, скольких наделала ты несчастных. Жизнь уже более не дар богов для твоего возлюбленного; твои знакомые, друзья, близкие мучаются; мать — в страшном горе, безжалостная дочь! Страшись своим упрямством принести смерть и в мое сердце!

Сандомир, 25 марта 1771 г.


LXXXVI.

Густав Люциле.

Твоя щепетильность привела меня в отчаяние; горе сокрушает все связи моей жизни; свет мне ненавистен.

Жестокая! Мне остается только принести тебе еще одну жертву; я совершу ее пред твоими глазами.


LXXXVII.

Густав Сигизмунду.

В Пинск.

Сегодня утром я отправился к графу Собескому, чтобы придти с Люцилой к окончательному решению.

По приезде моем мне попалась на лестнице Бабушева, поспешившая мне сказать, что ее госпожа с отцом и матерью, что в ней заметно со вчерашнего вечера перемена, и что они стараются теперь ее вразумить.

— Если вам любопытно послушать их беседу, — прибавила она, — пройдите в эту комнату, и вы не потеряете ни одного слова.

Я вхожу, без шума и пошатываясь на ногах, прикладываю ухо, слышу голос Люцилы.

— Небо мне свидетель, — говорила она, — я отдала бы жизнь чтобы исполнить ваши желание; но будьте сами моими судьями.

— Жестокая! — вскричал кто-то вздыхая.

Затем минута молчания,

— Ты гибнешь, Люцила, — сказал граф, — и к моим горестям прибавляешь еще одну — видеть, как ты таешь от тоски на моих глазах, когда в твоей власти средство против этого. Ах, Люцила! Так как самые священные обязанности природы не имеют власти над твоим неподатливым сердцем, если моя жизнь тебе еще дорога, открой сердце для жалости. К чему так отравлять последние минуты уже потухающей жизни! У меня, кроме тебя, детей нет. Следует ли, чтобы ты, единственное утешение мое, не осушала моих слез, а заставляла их проливать. Продолжай, неблагодарная дочь, твой отец скоро ляжет в могилу, куда ведет его медленными шагами твое неповиновение.

Тут к супругу присоединилась и графиня.

— О, дочь, моя дорогая дочь! — вскричала она раздирающим душу тоном; зачем я вижу, как в тебе гибнет последнее мое дитя? Облегчи мое подавленное горестью сердце! Сжалься над сокрушенной матерью, с трудом могущей еще нести тягость жизни!

— Ах, я более не в силах, — говорила плача Люцила. Ну, пусть так, потому что такова ваша воля, я обязана согласиться; я буду, без жалоб, жертвою моего долга; я кончу в презрении самой себя мою...

При этих словах я вышел, не слушая остального.

— Пойдите, доложите обо мне, — сказал я Бабушевой.

Граф скоро вышел ко мне.

— Идите, Потовский, — сказал он, как только меня увидел; — вас не заставят долее томиться: Люцила рассудительна.

Вхожу: она выступает медленными шагами, протягивает мне руку и говорит мне с нежным видом.

— Я твоя, дорогой Густав, боги мне запрещают...

— Ангел неба! — вскричал я, подбегая, чтобы принять ее в объятия; она моя! Ах, Люцила! Ты возвращаешь мне жизнь.

Я прижимал ее к сердцу, она склонила голову мне к плечу; вскоре я почувствовал ее слезы; я не мог удержать и своих.

Растроганные нашими рыданиями, граф и его супруга присоединились к нам; все четверо мы хранили молчание, и долго сладостные объятия были у нас единственным языком чувства.

В то время как среди нас проливались слезы любви и нежного чувства, Люцила на моей груди потеряла сознание.

Я почувствовал, что вес ее тела увеличивается, и уже у меня начинало не хватать сил ее поддерживать, когда ее отец, отделяясь от группы, принялся говорить:

— Ну, довольно, дети, садитесь.

Графиня, собиравшаяся последовать его примеру, — вскричала вдруг:

— Ах, моя дочь?

Я поднял глаза. Небо! Что сталось со мной при виде бледной изможденной Люцилы.

Внезапная холодная дрожь овладела силами моей души, упразднила пользование чувствами и связала мои движение.

Я остался неподвижным, как Люцила, в объятиях ее матери.

Граф бросился поддерживать нас, призывая на помощь. Прибежавшие на его крики слуги поместили нас на софу.

Все засуетилось около нас.

В конце нескольких минуть моя душа вышла из этого состояния отчуждения от всего, — силы вернулись, я подошел к Люциле и принялся тереть ей виски спиртом, который держала ее горничная.

Вскоре она полуоткрыла глаза, и я уже силою своих поцелуев закончить дело ее оживления.

Немного спустя я увидел, что она смотрит на меня с нежным видом и тихо улыбается. Внезапно опасение уступили место радости, радости любви. Пламя текло в моей крови.

Мое сердце было в огне, — и в моих нежных восторгах я без устали расточал ей невинные ласки.

Сладостная истома перешла из моей души в ее; Люцила томно изнывала в моих объятиях.