К вечеру 18 июня я, вконец измученная, с беспокойством увидела, что лицо Марты покрыто какими-то странными пятнами. В испуге я подумала, что она, возможно, и сама заболела той же болезнью, но потом с изумлением увидела, что моя верная спутница плачет. Я прокляла собственную глупость: ведь Марта была уже далеко не молоденькой, и тяжелый груз по уходу за больными детьми, который она взвалила на себя, оказался для нее непосильным. Я уложила ее в постель, но, поскольку и сама была слишком измучена, даже не подумала о том, насколько странно было видеть ее плачущей.

«Чем было продиктовано нежелание Дэвида взять меня с собой, – часто задумывалась я, – рассудком солдата, не хотевшего, чтобы его отвлекали от службы, или он действительно обладал неким даром предвидения, позволявшим ему заглядывать в будущее? Что руководило им: нежелание, чтобы я видела ужасы войны, или стремление оставить меня рядом с теми, кто действительно нуждался во мне гораздо больше?»

Как бы то ни было, он оказался прав, и потому я не появилась на великолепном балу у герцогини Ричмондской, который состоялся в Брюсселе вечером 17 июня, и не увидела собравшийся там цвет британской армии. Меня не было в Брюсселе и весь долгий день 18 июня, когда над полем Ватерлоо грохотали пушки и враги сошлись в последней смертельной схватке.[38] Я не была там ранним вечером, когда на правом фланге разгорелся жестокий бой и подполковник Дэвид Прескотт обнаженной шпагой направлял безжалостный огонь своей батареи на гордо марширующие ряды императорской гвардии. Я не видела, как рядом с ним упало ядро и он был разорван его осколками на мелкие части, умерев раньше, чем его тело прикоснулось к земле. Я не была там, когда подсчитывали убитых и скорбные списки павших стали поступать в город, в печали праздновавший победу. Моя жизнь не закончилась ночью 18 июня, поскольку я находилась дома в Спейхаузе, нянчась со своими больными и еще не зная о своей собственной смерти.

Плохие новости пришли ко мне так, как приходили и раньше. Утром 22 июня, спустившись в зал, я увидела в дверях знакомый силуэт. Это был Джереми. Обрадованная, я подбежала к нему.

– Что за землетрясение вытряхнуло тебя из Лондона? – вскричала я, но, увидев выражение его глаз, отшатнулась, словно от удара. Раньше мне казалось, что мне уже знакомы все чувства, которые могут выражать эти глаза, но сейчас я увидела в них что-то совершенно иное. Они смотрели на меня с жалостью.

– Нет, Джереми, нет!.. – объятая ужасом, прошептала я, чувствуя, как бешено забилось в груди сердце. – Только не Дэвид… Это не может быть Дэвид!

Не произнося ни слова, он медленно потупил голову, а я подлетела к нему и стала колотить кулаками в его грудь, крича:

– Ты лжешь, ты лжешь! Ты всегда ненавидел его, и поэтому сейчас ты лжешь мне!

Джереми стоял молча, даже не пытаясь остановить мою истерику. Сзади подошла Марта и, обхватив меня за талию, оттащила от него. Взглянув в ее темные глаза, в которых тоже было написано отчаяние, я не смогла больше выносить ошеломляющей правды, что раскаленной иглой вонзилась в мой мозг, и потеряла сознание.

Я пролежала без чувств два дня, но не умерла. Не смогла умереть. А придя в себя, я стала бороться за каждый дюйм темного и уютного бесчувствия, поскольку не хотела возвращаться к свету. Мне так хотелось присоединиться к Дэвиду, что Джереми пришлось дежурить возле моего изголовья. Как-то раз, потеряв терпение, он грубо схватил меня за руку и мрачно сказал:

– Элизабет, ты не можешь умереть. Как бы тебе этого ни хотелось, насколько бы велико ни было твое горе, ты не можешь сейчас умереть. Ты должна жить.

– Для чего? – тупо спросила я. – И что ты знаешь о горе? Разве можешь ты хотя бы приблизительно представить себе мое горе?

– Да, я действительно никогда не испытывал горя, каким ты охвачена сейчас, – сказал он уже мягче, – но ведь мне незнакомо и то огромное счастье, которое знала ты. Одно невозможно без другого, в жизни так попросту не бывает!

Я смотрела на Джереми невидящим взглядом и едва понимала, о чем он говорит.

– Ты должна выкарабкаться, – тормошил он меня, – ты нужна! Каролине стало хуже, она все время зовет тебя. Ну сделай же над собой усилие!

– Каролина… – пробормотала я. Каролина и Дэвид. Они только что вернулись с прогулки, он поймал ее, подбрасывает в воздух. «Каролина, если ты станешь еще больше похожа на маму, я перестану вас различать. Как я тогда узнаю, кого из вас больше люблю?» – «Меня, папа, меня», – темные волосы взлетают вверх и вниз, а глаза Дэвида, обращенные ко мне, искрятся веселым смехом. «Ну это мы еще посмотрим. Вдруг мама станет возражать?»

– Да, я должна идти к Каролине, – деревянным голосом пробормотала я и, не видя ничего перед собой, поднялась, чтобы начать свою жизнь после смерти.

Детям стало получше, но мне – нет. Я не могла умереть, и я не могла плакать. Я не плакала даже тогда, когда получила последнее письмо от Дэвида, написанное им накануне сражения. Оно было пронизано мягким светом той особой жизни, которую он вдыхал во все, к чему прикасался. Я не плакала и тогда, когда мне принесли его личные вещи: миниатюру с моим портретом, перстень с печаткой, шпагу. Я не плакала, когда мне рассказали о том, как он погиб, превратившись в бесформенную груду исковерканной плоти, что он умер, не страдая, и что голова его осталась незадетой. В каких-то потаенных уголках моей души жила мрачная радость, что все произошло именно так.

Марта почти насильно заставляла меня есть, и я покорно глотала пищу, не чувствуя ее вкуса. Я ела, спала, двигалась и выполняла повседневные дела механически, как автомат, я не разговаривала, если только ко мне не обращались по нескольку раз. Горе, затуманившее мою душу, мое сердце и мой разум, окружило меня глухой стеной, начисто изолировав от всего остального мира.

Списки погибших при Ватерлоо были длинными, и я нашла в них множество людей, которых знала, с которыми смеялась или которыми была увлечена. Нед Морисон погиб у Катр-Бра, Ричард Прескотт – возле своей пушки у Ле-Ге-Сент. Таким образом даже сама фамилия Дэвида была вычеркнута из списков потомства. Жизнь и я – мы как будто сговорились против него. Однако все остальные, пусть даже близкие мне имена не будили во мне никаких чувств и ничего для меня не означали. Они не могли сделать еще тяжелее то горе, что и без того превышало меру человеческих сил.

Торжествовала вся Европа, в честь великой победы при Ватерлоо не умолкали колокола. Континент был спасен, Наполеон и Франция – раздавлены. Теперь наконец воцарится мир на все времена, конец войнам, крови и смерти. Но мой мир был мертв, я утратила самое дорогое, и всеобщее ликование лишь усиливало мою скорбь.

Марта и Джереми изо всех сил старались извлечь меня из моей ужасной тюрьмы, сломать барьер, который отделил меня от них, но безрезультатно. Я двигалась по жизни подобно призраку, отпугивая собственных детей, заставляя их от страха замыкаться в себе. Джереми пытался вытащить меня в Лондон, думая, что там, вдали от дома, где все напоминает о прежней счастливой жизни, я вновь оживу и это поможет снять заклятье. Но ничто не влекло меня в Лондон, так же, как и в любое другое место на этом свете, и я не поехала.

Заклятье нечаянно снял Артур, спасши меня тем самым от окончательного безумия. Близилась зима, и было так холодно, что он уже не мог играть на дворе и поэтому скакал по залу – шумно, как это умеют только мальчишки. Прыгая, он случайно налетел на столик, где стояла белая фарфоровая ваза из Танбридж-Уэллса. Ваза упала на пол и разбилась. Уже не помню почему, но к этой вещи я была особенно привязана. Поднявшись, словно лунатик, я подошла к осколкам и уставилась на них невидящим взглядом.

– Она разбилась… совсем разбилась, – бормотала я. – И ее уже не склеить…

А потом я заплакала. Я плакала целых три дня. Отчаявшись успокоить свою хозяйку, Марта уложила меня в постель и стала пичкать лекарствами, но я продолжала плакать. Когда же я наконец остановилась, то обнаружила, что снова вернулась к жизни, а барьер, отделявший меня от окружающего мира, исчез. Странным было лишь одно: все, на что я смотрела, было серого цвета. С тех пор и до сегодняшнего дня я больше никогда не могла различать цвета.

Поднявшись с постели, я впервые за несколько месяцев посмотрела на себя в зеркало и… не узнала. Я исхудала так, словно была в последней стадии истощения, моя высохшая и поблекшая плоть туго обтягивала кости, волосы утратили цвет и были серыми, как шинельное сукно. Из зеркала на меня смотрела уже не Прекрасная Элизабет, а полуживая женщина средних лет. В сумраке Друри-лейн мне встречались экземпляры и получше, поэтому я радовалась, что Дэвид не видит меня такой.

Я была знакома со страданием уже давно, но его уроки впоследствии стерлись благодаря годам счастья. Теперь мне предстояло снова повторить их. Как было раньше? Я должна была растить своего сына и ждать. Но в ожидании была хотя бы надежда. Теперь надеяться не на что.

Впрочем, надежда оставалась и сейчас. Она заключалась в кольце, надетом на мой палец. «Как были мы вместе при жизни, так будем и после нее» – эти слова, выбитые на колечке, возможно, были не слишком поэтичны, но полностью отражали мои теперешние чувства. Теперь моя надежда лежала за гранью жизни, потому что только там я могла встретиться с Дэвидом.

Но и это было не так просто. Мне снова предстояло растить сына и ждать. «Храни детей до моего возвращения», – сказал он. Это было еще одной моей миссией помимо ожидания. Мне оставалось только молиться, чтобы ожидание не оказалось слишком долгим.

Уставший Джереми вернулся в Лондон, несомненно, мучаясь от мысли, что вместо отдыха на старости лет он вновь вынужден возиться со мной без всякой надежды на скорое избавление от этих хлопот.

Еще более уставшая Марта стала все чаще приводить ко мне детей, которых я перед этим основательно запугала. И постепенно они оттаяли: первым Артур, поскольку он был старше и лучше понимал, что происходит, а затем и Каролина, потому что ее нежному сердцу нужен был наперсник. Она уже начала забывать человека с серебряными волосами, который обожал ее больше всего на свете.